Пятница, 15 апреля
Прошлой ночью здесь была Одиль. Мы поели в „Флори“ и вернулись в отель. У нее податливое девичье тело. От меня проку не было никакого, я не смог удержать полуэрекцию даже в течение нескольких секунд. В голове моей теснились образы Фрейи — с таким же успехом она могла находиться в номере, наблюдая за нами. Одиль терпеливо мастурбировала меня, а когда и это не дало сколько-нибудь длительного эффекта, великодушно наклонилась, чтобы взять мой член в рот, но я сказал ей — не стоит трудов.
Она села, закурила сигарету, а я попытался объяснить ей, что во время войны у меня погибла жена, что я до сих пор не могу справиться с этим. Во время войны? — переспросила она. Но война была уже очень давно. Я согласился с ней и принес извинения. Она сказала: „Я, пожалуй, пойду“, — оделась и ушла. А я проспал несколько часов, крепко, без сновидений.
Зато когда проснулся, — теперь уж час назад, — то ощутил, что меня сжимает в тисках отчаяния и тьмы, для меня совершенно новых. Три года уже я провел с чувством утраты Фрейи, таким же живым, как в первый день. И дождь льет за окном. Меланхоличное кап, кап, кап.
Я принял две обычных таблетки аспирина от утреннего похмелья, потом проглотил еще две, и еще две, и еще две, и еще две, и еще две, и еще две. Вытащил из буфета бутылку виски, вывесил снаружи на двери табличку „НЕ БЕСПОКОИТЬ“ и принялся запивать им аспирин, еще остававшийся во флакончике.
Я понимаю, что делаю, но почему-то происходящее кажется мне совершенно нереальным — как будто я играю на сцене какую-то роль. Решение пришло ко мне нынче утром, и я не думаю, что оно так уж сильно связано с ночным унижением. Я просто знаю, что это следует сделать. Дождливое, серое парижское утро. Люди, должно быть, умирают сейчас по всему городу — или уже умерли, или стоят на пороге смерти. Я лишь еще одно добавление к их числу. Смерти я не боюсь, думаю для меня — здесь, сейчас — это лучшее и единственное решение. Оно пришло само, сухое и прозаичное. Я все пью и пью виски. Надо продолжать писать. Таблетки кончились. Уже чувствую опьянение — или это начало? Я совершаю самоубийство. Сорок три года прожил, хватит с меня. Не такой уж я и неудачник. Кое-что из сделанного мной останется
[С этого места написанное обращается в неразборчивые каракули, а затем обрывается.]
Нью-Йоркский дневник
Часом позже Логана Маунтстюарта обнаружила Одиль, заскочившая в отель по дороге на работу, чтобы забрать зажигалку — высоко ценимую ею серебряную „Зиппо“, — которую она оставила на столике у кровати. ЛМС спешно доставили в больницу, где ему промыли желудок, дали успокоительного и уложили под капельницу с физиологическим раствором. Два дня спустя, он вышел из больницы и, прежде чем вернуться на Тарпентин-лейн, провел месяц у Липингов. Никто в Лондоне, включая его мать, так, похоже, и не узнал о совершенной им попытке самоубийства.
Он начал проходить курс психиатрического лечения и анализа в „Аткинсон-Морли“, невропсихиатрической клинике в Уимблдоне, где его лечащим врачом был доктор Адам Аутридж. Доктор Аутридж прописал ЛМС средней силы успокоительные и снотворные таблетки и посоветовал поменьше пить. Он настоял также на том, чтобы ЛМС продолжил сочинение повести „Вилла у озера“, которая, будучи опубликованной в 1950 году, снискала серьезное и восторженное признание критики („Одна из наиболее завораживающих и необычных повестей, появившихся со времени последней войны“ — „Листенер“), однако раскупалась более чем скромно.
Тем временем, в мае 1950-го Бен Липинг открыл в Нью-Йорке, на Мэдисон-авеню — между 65-й и 66-й улицами — галерею „Липинг и сын“. Для управления ею в Нью-Йорк перебрался Морис Липинг. Основой бизнеса галереи должны были стать „классические“ модернисты европейской живописи двадцатого века, однако Морис получил инструкции отыскивать в Нью-Йорке и новые, пока еще мало известные таланты. Такие художники, как Джексон Поллок, Франц Клайн, Уиллем де Кунинг и Роберт Мозервелл уже будоражили воображение публики, и вскоре движение этих „Абстрактных экспрессионистов“, как их довольно быстро стали называть, начало отвлекать внимание мира искусства от Парижа, привлекая его к Нью-Йорку.
Бен Липинг понимал, что возраст Мориса Липинга (ему было двадцать три года) и его неопытность требуют, чтобы рядом с ним находился помощник директора галереи — человек более зрелый, к которому Морис питал бы полное доверие и, что не менее важно, на которого мог бы положиться и сам Бен Липинг. ЛМС, к тому времени уже окончательно поправившийся и опубликовавший свою повесть, был очевидным выбором.
Так и случилось, что в конце 1950-го Бен Липинг предложил ему пост помощника директора „Липинг и сын“ с жалованием в 5000 долларов в год. Истинное назначение ЛМС состояло в том, чтобы присматривать за Морисом и направлять его. ЛМС долго уговаривать не пришлось: он запер квартиру на Тарпентин-лейн и в марте 1951-го отплыл в Нью-Йорк.
Прибыв туда, он провел несколько дней в отеле, а затем снял квартиру на восточной 47-й улице, между Первой и Второй авеню (то был первый из множества нью-йоркских адресов, по которым ему предстояло жить в пору этого бродяжьего существования). Район был не из самых приятных, но обладал тем удобством, что квартира находилась в двадцати минутах ходьбы от галереи.
Он и Морис начали основательно и методично прочесывать все уже завоевавшие признание новые галереи Нью-Йорка, равно как и галереи кооперативные, выставлявшие работы молодых художников. Для осуществления начальных приобретений Бен Липинг предоставил им закупочный фонд в 25 000 долларов — эти деньги были выручены за проданных, наконец, Миро Передеса (причем Миро ЛМС принес ему около 9 000).
Примерно через два месяца после приезда в Нью-Йорк ЛМС познакомился на одной из вечеринок с состоявшей в разводе женщиной по имени Аланна Рул, работавшей в юридическом отделе Эн-би-си. У нее было две маленьких дочери, Арлен (восьми лет) и Гейл (четырех). ЛМС стал появляться с Аланной в обществе. Их роман начался, — совершенный выбор времени, как всегда говорил ЛМС, — 4 июля 1951 года.
Первая запись в нью-йоркском дневнике датируется сентябрем того же года.
1951
Пятница, 21 сентября
Итак, я здесь, в Нью-Йорке — снова пишу, снова работаю, снова трахаюсь, снова живу. Я решил возобновить дневник главным образом потому, что Морис внушает мне все большую тревогу, и я нуждаюсь в каких-то памятных записях относительно его поведения и поступков. Бен доверяет ему абсолютно, а я начинаю гадать — не зря ли. Я нахожу также, что вкусы Мориса имеют причудливый, если не опасный уклон. Мы постоянно спорим о том, что хорошо, а что плохо и каких художников нам следует опекать. Морис и эта галерея внушают мне мрачные предчувствия, вот я и хочу иметь под рукой все факты, какие смогу, и в хорошо задокументированном виде.
К примеру: утром я всегда прихожу сюда первым, даже раньше, чем Хельма (наша секретарша). Морис, как правило, появляется лишь после второго завтрака. Вся моя, согласованная с Беном, стратегия состоит в том, чтобы со всевозможной прозорливостью осуществлять добавления к нашим основным европейским запасам, не особенно заботясь о сенсационности приобретений. Город полон галерей и кооперативов — „Майерс“ и „де Нэйджи“, „Фелзер“, „Лоннеган“, „Парсонс“, „Иган“ — вот самые очевидные наши соперники. Репутации вспыхивают и угасают, просуществовав всего несколько недель, и нам необходима уверенность, что всякий, кого мы выставляем — с учетом нашей-то родословной и облекающего нас ореола парижской славы, — более-менее крепко стоит на ногах. Морис — если говорить прямо, к его обаянию это никакого отношения не имеет, — насколько я способен судить, эстетических воззрений не имеет. Все выглядит так, точно он руководствуется собственной прихотью — или, что еще хуже, прихотью последнего человека, с каким он переговорил. Любое предложение Гринберга
[164]
принимается им без какой-либо критики. Я то и дело повторяю ему: не надо заскакивать в битком набитый, уже уходящий со станции поезд, давай поищем наш собственный, с множеством свободных мест, мы там хоть ноги спокойно вытянуть сможем. Не слушает — готов запрыгнуть в любой проезжающий мимо грузовик, лишь бы в том оркестр играл.