– Спасибо, – сказал я, – большое спасибо. Надеюсь, мы еще увид… встретимся.
– Не знаю, – сказал он. – Не поручусь. – Он поманил кого-то, и его взял под руку молодой человек – застенчивый, монашеского вида. Наверное, он все это время стоял рядом с нами, но я его не заметил. Может быть, это был послушник, студент, а может быть, ангел-хранитель невысокого ранга, кто знает. Они повернулись, осторожно, мелкими шажками побрели прочь, и за ними сомкнулась толпа.
Спустя несколько секунд на меня уставился темно-серый зеркальный глазок камеры.
– Артур! – крикнул какой-то запыхавшийся человек. – Можно вас так называть? Каковы ваши планы на будущее?
Я посмотрел на него, потом на камеру, потом снова на него. Мне удалось улыбнуться.
– Прежде всего, – сказал я, – не давать интервью. Ни вам и никому другому. Никогда больше. – Я кивнул ему и вышел.
Меня все пропускали, никто не пытался меня задержать, никто не прикасался ко мне. В дверях Вельрот хотел было меня остановить, но я, по-прежнему рассеянно улыбаясь, посмотрел на него, он отпрянул и дал мне пройти. На улице было прохладно, мерцали далекие безучастные звезды. Поблескивал шпиль телебашни. Через десять минут я был дома.
На следующий день моя фотография, одна и та же, красовалась на первых страницах двух ярких, дорогих, выходящих большим тиражом иллюстрированных журналов. Она была скверной, плохо выдержанной, на ней я вышел бледным и беспомощно ухмылялся. Один заголовок звучал «Шарлатан», другой – «Волшебник Берхольм». Я стоял в магазине, жадно разглядываемый владельцем и двумя зеваками, как раз покупавшими сигареты, и смотрел на свое устрашающе размноженное лицо со смешанным чувством отвращения и сострадания. Его будут покупать, понесут домой, к нему будут прикасаться тысячи влажных, перелистывающих страницы пальцев, его сомнут, выбросят, его унизят, завернув в него рыбу, мясо, салат. «Шарлатан», «Волшебник Берхольм». Меня переполняла тихая, сладковатая жажда убийства; я бы хотел увидеть, как умирают авторы этих заголовков. И одновременно я был бы рад оказаться далеко отсюда, провалиться сквозь землю, никогда не родиться. Я вышел на улицу, не купив даже сигарет, за которыми пришел. Дома меня ожидал конверт, а в нем – аккуратно сделанные на цветном ксероксе копии обеих статей с фотографиями, присланные заботливым Вельротом. Я медленно и задумчиво разорвал их на двадцать, сто, пятьсот крошечных клочков, открыл окно и выбросил. Ветер подхватил их, взметнул и понес по направлению к телебашне.
У меня часто, все чаще и чаще, звонил телефон. Репортеры требовали интервью; я отказывался. Какой-то безработный актер искал работу; я ничего не мог ему предложить. Какой-то пьяный просил денег; деньги я ему пообещал. Какая-то женщина хотела выйти за меня замуж; я вежливо ей отказал. Какой-то безумец хотел мне что-то спеть… – это была последняя просьба, которую я выслушал. После этого я выдернул вилку из розетки, ушел в кабинет и заперся на ключ.
Но тишина длилась недолго. Не прошло и получаса, как пронзительно заверещал дверной звонок. Я ждал и надеялся, но звонили снова и снова, без передышки. Кто бы ни стоял под дверью, сдаваться– он не собирался. Я прорычал проклятие, смирился с неизбежным и открыл.
Это оказался всего-навсего Вельрот.
– Почему, – спросил он, – вы не подходите к телефону? Впрочем, это безразлично. Вы читали газеты? Нас показали по телевизору в «Новостях культуры». Победа!
– Слушайте, вы можете мне объяснить, почему все идиоты на свете объединили свои усилия? Эти заголовки!.. А люди!.. Если бы вы знали, кто мне только не звонил!.. Что все это значит?
– Это слава! – ответил он, сияя. – Уважаемый маэстро, что такое слава? Слава – это когда…
– Вельрот, – сказал я, – не смейте прибегать к афоризмам в моем присутствии…
Он обиженно отвернулся, вытащил из кармана платок и стал протирать очки. Укоризненно помолчав, он откашлялся:
– У меня есть предложение. Сенсационное. От самого крупного импресарио в Европе. Обычно он занимается только боксерами и поп-звездами. Фантастические условия. Удача! Но мы должны сразу же согласиться, пока еще так высоко котируемся…
– Ну, так соглашайтесь…
Он надел очки, посмотрел на меня и печально покачал головой, так как я не выказал восторга.
– Хорошо, – сказал он, глубоко вздохнул и повторил: – Хорошо! Я начну переговоры.
И месяц спустя – или не месяц, а чуть больше или чуть меньше, но разве это важно? – мы отправились в турне. Я, Вельрот, трое моих помощников и двое уже обученных осветителей. Ты не поехала, у тебя было полно дел, якобы важных, – я все время забываю: у тебя была своя профессия, свои развлечения, своя жизнь, – но ты по крайней мере пообещала иногда приезжать ко мне в гости.
Гастроли оказались долгими, утомительными, бесплодными и принесли нам славу. Я побывал в больших городах, а также – прежде всего – в средних, из которых состоит мрачное провинциальное захолустье. Куда бы я ни приезжал, на стенах уже висели пожелтевшие афиши с моим именем; со временем мне стало казаться, что ими обклеена вся земля, и я, как это ни жутко, начал ощущать себя вездесущим. Я объездил всю старую Европу, но увидеть мне удалось немногое. Лишь улицы, сцены, номера в отелях (впрочем, всегда первоклассные; просторные, нетронутые и чистые, как будто я первый, кто в них останавливается). В сущности, публика везде казалась одинаковой: шумной, удивленной, доверчивой и восторженной. Достопримечательности я не помню; если очень постараюсь, в памяти всплывают в крайнем случае различные оттенки голубоватого лунного света на потолках в различных номерах отелей, которые я рассматривал долгими, почти бессонными и совершенно бессонными ночами. Если мне суждено еще раз появиться на свет (но в это верят только индусы и идиоты), я, наверное, буду химиком и посвящу себя созданию субстанции, снотворная сила которой не ослабевает много лет; ведь пока такого средства не существует, все они со временем перестают действовать.
То, что теперь я снова был богат (не могу сказать насколько, денежные вопросы находились в компетенции Вельрота), не вызывало у меня особой радости; я по-прежнему, вопреки всякой логике, считал богатство нормальным состоянием, а свою бедность в прошлом – нелепой, бессмысленной интерлюдией. Тем не менее я смог сделать две вещи: отправить Герду и Яна ван Роде в кругосветное путешествие и выкупить свою «Энциклопедию искусства иллюзий». (Букинист уже продал ее коллекционеру, тот поначалу отказывался перепродать ее мне. Но деньги довольно могущественны.) Итак, я ездил по одинаковым городам, моя слава, как утверждал Вельрот, росла и росла, и думал о тебе. Ты еще не сожгла мои письма? Ты их иногда перечитываешь? Ты хранишь их на дне ящика письменного стола, в темноте, может быть, перевязанные ленточкой? Нет, только не это. Слава Богу, ты никогда не любила старомодные романы. Если захочешь их продать, лучше не затягивай с этим! Конъюнктура славы непредсказуема и быстро меняется.
В сущности, я не так уж часто о тебе думал. Разумеется, ты никогда не покидала какое-то отдаленное, труднодоступное место моего сознания, но большую его часть, просторную и светлую, его парадные комнаты и роскошные залы, заполняли ежевечерние выступления. О, это было чудесно! Кто опишет каждый раз переживаемый заново, первозданный, незамутненный восторг, вселяемый все новыми удачами, блеском замысла, точностью исполнения, красотой, чудом! То, что я показывал, было – повторяю это со всей скромностью, опустив глаза долу, сложив руки, – и в самом деле очень хорошо. Однажды, кажется во Франции, мое выступление транслировали по телевидению для миллионов зрителей, которых даже представить себе трудно, для тысяч, помноженных на тысячи, для целого моря людей. Это было очень странно, все мои движения казались мне более размашистыми; У меня возникло впечатление, что меня окружает сияние, электрическое излучение, простиравшееся в необозримую даль. Казалось, надо мной возвышался огромный Артур Берхольм, он рос и заполнял собою пространство, просторный трепещущий эфир. Я не терплю телевидения, но никогда не испытывал ничего подобного.