Она взглянула на игуменью Евсевию.
– Что же это, он солгал нам?
– Мы с ним не встречались сто лет, – тихо произнесла Евсевия. – С тех самых пор, с восемьдесят девятого года, когда он написал свой низкий донос. Вы, конечно, многое узнали, господин следователь, хвала вашему рвению. Но вы узнали не все. И не точно. Правда-то, она на поверхности. Аристарх много лет работал у Ильи советником, референтом. У него дар такой – собирать информацию на всех. И делать выводы. В кадровой работе с большими государственными постами это очень полезно в плане первичных консультаций. Но Аристарх, в отличие от Ильи Уфимцева, никогда не имел таких покровителей и связей, только ущемленные амбиции. Ему самому хотелось быть тем, кто вершит судьбы, кто назначает, а не тем, кто просто дает умные советы. Много лет он терпел подчиненное положение, но годы шли, и он хотел продвижения по служебной лестнице. И надеялся на помощь Уфимцева – они все же долго работали вместе. Открылась вакансия, появилась возможность занять должность в отделе пропаганды – руководящую должность. И Аристарх на это очень надеялся. Но Илья… он так привык к своему референту, что отказался его отпустить. Подрубил, так сказать, все амбиции на корню. И Горлов, он… «Матушка», он мстительный… он это запомнил. Он знал о нас с Ильей. Мы скрывались, конечно, потому что я была замужем. Но от Аристарха такое не скроешь. И внезапно наверх пошла бумага – донос – писали о моральном облике, о подрыве этого самого морального облика, писали о нашем служебном романе с Ильей. За Илью заступились его покровители из Политбюро. А меня он не уволил, он на коленях меня просил, умолял… Меня заставили написать заявление по собственному желанию. Мой муж все узнал и… Моя вина перед ним безмерна. Но поймите – он был старше меня, мы прожили в браке пятнадцать лет, а он так и не смог подарить мне ребенка. – Игуменья Евсевия закрыла глаза. – Ох грех, грех вспоминать-то об этом… Но вы обвиняете меня в убийстве, которого я не совершала. И я хочу, чтобы вы поняли. Тот донос на нас… Илья Уфимцев – он же был не дурак, он сразу понял, кто написал. Он вызвал Горлова на ковер и приказал ему убираться вон. Он имел право его уволить. И он это сделал. Это был восемьдесят девятый год, тогда все еще казалось незыблемым. Никто не мог предположить, что через два года вся эта наша партийная структура рухнет. Аристарх Горлов воспринял свое увольнение как вселенскую катастрофу, как полный тотальный крах, вы понимаете, о чем я?
– Я понимаю, – сказал Страшилин, он снова сел и вернулся к протоколу допроса.
– Он этого никогда не простил. Не смог. – Евсевия покачала головой. – А я вот его простила за ту подлость. Долг христианский прощать. И когда мы так неожиданно с ним встретились…
– Где, когда вы встретились с Горловым? – Страшилин записывал.
– В кардиологическом центре. Я приехала к врачу на консультацию. Гляжу, а он в кресле у кабинета сидит. Такой старый, сморщенный… Он сначала меня не узнал в монашеской одежде, а я его сразу узнала. Потом пригляделся и… Это произошло месяц назад. Он стал мне жаловаться на все: на жизнь, на то, что жена его скончалась, на то, что он инфаркт перенес, едва концы не отдал, на нищенскую пенсию… Я простила его – несчастный человек, подумала я. Это я ведь по его просьбе выхлопотала ему через администрацию бесплатную путевку к нам в «Маяк», в санаторий для пенсионеров. Лучше бы я этого не делала, но он так просил, так жаловался на сердце. А я сама сколько с этим сердцем вынесла – и стимулятор, и шунтирование, и теперь вот повторную операцию на клапане. Я простила его и хотела одного – помочь, выполнить свой христианский долг.
– И что произошло? Почему вы об этом жалеете?
– Потому что случилась беда. И вы эту беду сейчас расследуете.
– Говорите все, что вам известно.
– Я выхлопотала ему путевку в санаторий, монастырь оказывает пожилым там помощь, так что меня послушали и выделили ему бесплатную путевку. Мы говорили по телефону, он благодарил меня. Как будто ничего не было – и той его подлости, и всей той истории. И я подумала – какая же сила в нашем христианском умении прощать… я так радовалась, я молилась. А потом Аристарх внезапно позвонил снова – он сказал, что случайно увидел Илью в магазине в поселке и шел за ним до самого его дома. «Богатый дом какой, сумел устроиться, сумел денег нахапать, наворовать», – сказал он мне, и голос его звенел от ненависти и… Это такая ненависть, такая чудовищная злоба, что я… Мне стало не по себе. Я как раз находилась в Бакулевском на двухдневном обследовании в стационаре. Все мои показатели сразу резко ухудшились, потому что я очень встревожилась… Я не понимала, что меня так пугает, этот его звонок… эта ненависть, что копилась, зрела столько лет. И я решила поговорить с Ильей, предупредить его, что Аристарх приехал, что он здесь, в санатории. Знаете, у меня не было телефона Ильи туда, на «Маяк». Я к нему приезжала до этого – первый раз весной… Долго не хотела, но потом подумала – раз уж судьба определила мне возглавить Кесарийский монастырь, который может помочь, то я… я поеду, взгляну, как он живет на своей даче, и, если надо, помогу, он ведь не чужой мне человек. Мы встретились весной, и после этого я попросила послушниц – этих самых заблудших овец Римму, Пинну и Инну – взять над ним шефство и помогать. А второй раз я поехала к нему, когда узнала, что операции на сердце мне не избежать. Я хотела увидеть его снова, быть может, в последний раз. Мы хорошо поговорили тогда, душевно, и я подумала: вот и все, больше я его не увижу. И… не стала записывать его телефон, специально, чтобы удалить всякий соблазн. И поэтому, когда я так испугалась там, в больнице, когда Горлов позвонил, я решила заехать опять – предупредить Илью. У меня и в мыслях не было чего-то такого – ужасного, но этот необъяснимый страх… И когда я вошла в дом и окликнула его, он мне не ответил… И когда я увидела его на полу в крови, я сразу поняла – смерть… смерть до меня уже побывала здесь. А потом я прочла то, что он успел написать. И мне все стало ясно.
– Что вам стало ясно? – спросил Страшилин.
– Что я опоздала. Что это Горлов, Матушка Аристарх его убил. И я осознала одну вещь… Именно это повергло меня в такую панику, что я побежала оттуда.
– Что же это было, мать игуменья? – спросила Катя.
– Что прощение порой может все лишь испортить, все безвозвратно погубить.
Когда она потом подписывала протокол, рука ее тряслась.
Бакулевский кардиологический центр, полный больных, жил своей жизнью и знать не хотел ни о каких тайных признаниях пациентов. Тут мерили все своей собственной меркой. Некоторые вещи здесь вообще казались лишними. Другие – малозначащими и не имеющими смысла.
Но смысл существовал!
Катя поняла это… Она вдруг ощутила безмерную печаль именно потому, что они раскрыли это дело. И произошло это вот так.
Но Страшилин в тот момент испытывал совсем другие чувства.
– Номенклатура, – процедил он уже во дворе кардиоцентра, закусывая в зубах вожделенную сигарету, – старая номенклатура в огне не горит и в воде не тонет. Но смерти боится. Единственное, чего она реально боится, – это умереть. Административный опыт работы ее востребовали в церковной структуре – это после административного отдела ЦК КПСС – нет, вы слышали, Катя? Приспособляемость феноменальная у номенклатуры. И даже если один государственный строй рушится, все, как стая галок, перелетают на новые позиции и занимают места. И при этом – худший вид фарисейства. Она, Евсевия, верит тому, что поступала правильно. И я допускаю, что она действительно все случившееся пропускала через себя, переживала. Отсюда и сердце никудышнее у старухи. Но это же… это же такое фарисейство!