— Не за что. Это, собственно, твои деньги…. Ну — пока? Обойдемся без официальных церемоний?
— Конечно. Пока.
Он не вышел из машины.
Не смог себя заставить.
Когда самолет уже вырулил на взлетную полосу, он подумал: как жаль что все истории про концентрацию энергии и передачу ее на расстоянии — всего лишь мистический бред!
Будь в них хоть доля истины — у «Боинга» сейчас отвалились бы крылья.
Загорелся двигатель.
Он немедленно взорвался бы в воздухе, разлетелся, к чертовой матери.
Рассыпался в прах.
Таким сильным и яростным было его желание.
Никогда, ничего в этом мире он не хотел так неистово, как ее смерти.
Сатрик. Год 1941
Прошел год.
В сентябре 1941 доктор Штейнбах вновь сидел в кабинете, как две капли воды похожем на тот, лубянский.
Между ними, однако, простирались теперь не только километры — пролегла линия фронта.
Зеленое сукно на столе, и лампа под зеленым абажуром, и красная дорожка казались фантомом, видением из прошлой жизни.
И только лицо на портрете было другим.
Однако это было единственным существенным отличием.
Хозяин кабинета — это более всего наводило на мысль о какой-то дьявольской фантасмагории! — было вроде бы тот же, что и в Москве.
Нет, внешне они разительно отличались друг от друга.
Этот был много моложе, и, пожалуй, красивее.
Холодные глаза цвета пасмурного осеннего неба.
Волевой подбородок.
Золотистая — волосок к волоску — шевелюра.
Черный с серебром мундир с иголочки ладно сидит на спортивной фигуре.
Он и говорил иначе — громко, отрывисто, с напором.
Никакой вкрадчивости и мягкой иронии.
К тому же — легкий акцент, не лишенный, впрочем, приятности.
Однако, Лев Модестович, этой разницы, словно не замечал.
В его восприятии два человека слились в единый, удивительно целостный и даже гармоничный образ, который оказался законченным именно теперь — когда Лев Модестович увидел второго.
И этот, цельный, обретший, наконец, недостающие прежде черты, был явно доволен.
А потому, говорил с посетителем вполне дружелюбно.
— Вы должны быть благодарны Богу и фюреру, господин Штейнбах. В этой варварской, отсталой стране ваши исследования никогда не смогли бы развернуться должным образом. Мой Бог, как вы вообще умудрялись работать в клетке большевистской идеологии? Она не способна осмыслить безграничность вселенной и отрицает сам факт существования души, не говоря уже о том, чтобы признать возможность управлять чужой душою.
— Но я работал.
— О, да! И хотя большевики делали все, чтобы скрыть от мира ваши труды, можете не сомневаться, нам они известны! Я склоняю перед вами голову, господин Штейнбах.
— Неужели?
— Вы иронизируете, герр профессор? А, понимаю. Большевистские россказни про то, как мы уничтожаем евреев.
— А вы не уничтожаете?
— Уничтожаем, разумеется. Но вам должно быть известно и другое. Мой учитель и наставник доктор Герман Вирт доказал, что еврейские философы узурпировали тайные нордические знания, заключив часть из них в Библию, и объявили это собственной доктриной.
— В Библии заключена доктрина Божья
— Чушь! Мы создаем новую религию и новых богов. И не лукавьте, герр профессор, вы не хуже меня знаете, как это делается. Нам открыты сегодня знания древних монастырей Лхасы (, мы владеем тайнами Зеленого Дракона. (Взгляните на фюрера, разве не блестяще владеет он техникой посвященных?! А наши парады! Вам они должны сказать о многом. Впрочем, парады на Красной площади тоже заслуживали внимания. Я читал ваши работы, исследующие древние мистерии, господин Штейнбах. Мы с вами говорим на одном языке. Но вернемся к вашему вопросу. Чтобы расставить точки над i. Доктор Вирт блестяще доказал, что ваши пророки были мистическими врагами арийцев — наших великих пращуров. Мы ученые, доктор Штейнбах, мы обязаны сообщать вождям истину. Другое дело, как истолкуют эту истину простые служаки, исполнители воли вождей?
— Иными словами, простые служаки просто не так поняли доктора Вирта?
— Бросьте, Штейнбах! Сопливый гуманизм не к лицу посвященным в тайные знания. Что нам слезы толпы? В наших силах заставить ее смеяться.
— По дороге в газовые камеры?
— По дороге туда — тем более! Разве это был бы не блестящий результат? Но оставим демагогию. Она не к лицу настоящим ученым. Я здесь потому, что мы ценим ваши труды. Однако, мы понимаем и то, что вам не давали идти вперед. Это очевидно. Повторяю: разве могли оголтелые материалисты, живущие исключительно днем сегодняшним, осознать истинные ваши возможности? Разум человека устремлен в будущее, сердце — же, напротив, стремиться в прошлое. Зов прошлого сильнее. Мы возрождаем древние мистические культы, и черпаем в них знания, дающие власть над толпой. Сталин тоже умел управлять толпой, направлять ее гнев против своих врагов. Он хотел всенародной любви. «Отец народов» — вот чего он добивался, и почти добился. Вы помогли ему в этом! Но ведь использовать вас для того, чтобы вколотить в сознание черни пару-тройку нужных мыслей — это все равно, что забивать гвозди античной статуэткой. Фюрер, как никто, способен оценить подлинный размах ваших разработок. В его власти бросить к вашим ногам весь мир! Исследуйте! Творите! Тысячи, сотни тысяч людей станут материалом для ваших экспериментов. Душа человека может быть еще более послушна, чем его тело — и тогда, собственно, отпадет необходимость современных войн. Зачем уничтожать тело, если можно подчинить душу? Вдумайтесь, господин Штейнбах — это ли не простор для вашего таланта?!
— Боюсь, вы переоцениваете мои возможности.
— Знаете что, герр профессор. Прежде, чем мы продолжим, я хотел бы кое — о — чем с вами договориться. Будет обидно, если досадные разночтения, приведут к фатальному итогу. Фатальному — для вас, разумеется. Итак, в дальнейшем мы будем исходить из того…
— …. что вы не хуже меня самого понимаете, каким образом могут быть использованы мои наработки. А я понимаю, что вы понимаете это не хуже меня самого….
Они говорили еще довольно долго.
Однако, разговора, в принципе, могло и не быть.
Холеного офицера «Аненэрбе» (в этом случае, заменила бы пара эсэсовцев — рангом пониже, с манерами, оставляющими желать лучшего.
В сопровождении взвода солдат они ворвались бы ночью в профессорскую квартиру, и, не утруждая себя объяснениями, выволокли Льва Модестовича из постели.
Результат, так или иначе, был бы един.