– Страшно благодарен, дружище, – сказал Игнатий Галлахер. – Жаль, что мы пораньше не встретились. Я ведь уже завтра вечером уезжаю.
– Тогда, может быть, сегодня…?
– Страшно извиняюсь, старик. Я тут, понимаешь, с одним малым, кстати, очень неглупый молодой парень, и мы уж договорились пойти перекинуться в картишки. Если б не это…
– А, ну в таком случае…
– Но кто знает? – добавил тактично Галлахер. – Теперь уже лед сломан, на следующий год я, возможно, опять заскочу сюда. Будем считать, это только отсрочка удовольствия.
– Отлично, – сказал Малыш Чендлер, – значит, в следующий твой приезд ты непременно проведешь у нас вечер. Договорились?
– Договорились, – подтвердил Игнатий Галлахер. – Если в следующем году приезжаю, parole d’honneur
[69]
.
– И чтоб скрепить договор, – заключил Малыш Чендлер, – мы сейчас еще примем по одной.
Игнатий Галлахер извлек массивные золотые часы и посмотрел на них.
– Только по последней, ладно? – сказал он. – А то у меня хрендеву.
– Да-да, конечно, – отвечал Малыш Чендлер.
– Раз так, отлично, – сказал Галлахер, – берем по одной как deoc an doruis
[70]
– так, по-моему, говорят в народе.
Малыш Чендлер сделал заказ. Румянец, что успел подняться к его щекам, прочно укреплялся на них. Ему и в обычное время достаточно было пустяка, чтобы покраснеть; сейчас же он был разгорячен и возбужден. Три виски, хоть и малых, ударили ему в голову, а крепкая сигара Галлахера затуманила ум, потому что он был хрупок и обычно очень воздержан. Такое событие, как встретить Галлахера после восьми лет, оказаться с Галлахером у Корлесса, среди яркого света и шума, выслушивать все истории Галлахера и приобщиться на миг к его бродячей и блистательной жизни, – нарушило равновесие его восприимчивой натуры. Он остро ощущал контраст между жизнью своей и своего друга, и этот контраст ему казался несправедливостью. Галлахер был ниже его по рождению и воспитанию. Он был уверен, что он способен сделать нечто лучшее, нежели все, что его друг сделал или может сделать когда-нибудь, нечто более достойное, чем бойкая журналистика, будь только у него шанс. Но что же ему мешало? Конечно, его несчастная робость! Ему хотелось каким-то образом утвердить себя, показать свою мужественность. Он видел настоящую причину, почему Галлахер отказался от его приглашения. Своим дружеским отношением он просто снисходил к нему, как снизошел и к Ирландии своим приездом.
Бармен принес напитки. Малыш Чендлер двинул один стакан в сторону друга и твердым движением взял другой.
– Кто знает? – сказал он, когда они подняли стаканы. – Когда ты приедешь на следующий год, я, может быть, буду иметь удовольствие поздравлять мистера и миссис Галлахер.
Галлахер, собравшийся выпить, выразительно прищурил один глаз над ободком своего стакана. Выпив, он поставил стакан, причмокнул решительно губами и сказал:
– Вот уж этого можешь не опасаться, Малыш. Я сначала погуляю как следует, людей погляжу и себя покажу, а уж потом буду совать голову в ярмо – если вообще соберусь.
– В один прекрасный день соберешься, – спокойно отвечал Малыш Чендлер.
Игнатий Галлахер полностью развернулся к другу своим оранжевым галстуком и иссиня-черными глазами.
– Ты так думаешь? – спросил он.
– И ты тоже сунешь голову в ярмо, как всякий другой, – заявил Малыш Чендлер, – когда найдешь свою женщину.
Тон его был слегка с нажимом, и он понимал, что выдает себя; но хотя румянец на его щеках все усиливался, он выдержал пристальный взгляд друга. Через несколько мгновений, отведя взгляд, Галлахер сказал:
– Если уж это будет, можешь биться об заклад, что я не разведу страданий и воздыханий. Я женюсь на деньгах. Без кругленького счета в банке она мне не подойдет.
Малыш Чендлер покачал головой.
– Слушай, душа моя, – проговорил Галлахер с напором, – знаешь, что я тебе доложу? Стоит мне сказать слово, и у меня завтра же будет и баба, и монета. Ты можешь не верить, а я знаю. Есть сотни – да чего там – тысячи богатых немок, евреек, у кого денег навалом и которые будут только рады… Дай срок – сам увидишь. Я не я буду, если не разыграю партию. Когда я нацелился на что-то, меня не сбить. Ты еще увидишь.
Четким движением он опрокинул стакан до дна и громко расхохотался. Потом раздумчиво глянул перед собой и произнес более спокойно:
– Только спешить с этим я не буду. Пускай их обождут. Себя привязать к одной – это мне не шибко по вкусу.
Он изобразил, будто пробует что-то, и сделал кислую мину.
– По-моему, тухловато, – заявил он.
* * *
Малыш Чендлер сидел в комнатке по соседству с прихожей, держа на руках ребенка. Из экономии они не нанимали прислуги, но утром и вечером примерно на час приходила Моника, младшая сестра Энни, чтобы помочь по дому. Но сейчас Моника давно ушла. Было без четверти девять. Малыш Чендлер опоздал к чаю и вдобавок еще забыл принести кофе от Бьюли. Конечно же, Энни надулась и почти не разговаривала с ним. Она сказала, что обойдется без чаю, но когда время подошло к закрытию лавочки на углу, она решила сама сходить и принести четвертушку чаю и два фунта сахару. Ловко положив ему на руки спящего ребенка, она сказала:
– Только не разбуди его.
На столе горела маленькая лампа с белым фарфоровым абажуром; свет ее падал на фотографию в роговой покоробившейся рамке. Это была фотография Энни. Малыш Чендлер посмотрел на нее, задержав взгляд на тонких сжатых губах. Энни была в летней бледно-голубой блузке, которую он ей однажды в субботу купил в подарок. Он заплатил десять шиллингов одиннадцать пенсов, но при этом через какие переживания он прошел! Какие это были мученья, когда он выжидал у дверей, пока не будет никого в магазине, потом стоял у прилавка, изображая непринужденность перед продавщицей, показывавшей ему дамские блузки, потом платил в кассу (причем забыл взять сдачу и был призван обратно кассиром), и, наконец, выходя из магазина, старался скрыть, как он весь покраснел, делая вид, будто проверяет, хорошо ли завязана покупка. Дома Энни поцеловала его и сказала, что блузка очень хорошенькая, стильная, но, услышав цену, бросила ее на стол и заявила, что десять и одиннадцать за такое – это чистый грабеж. Сначала она даже хотела ее отнести назад, но когда примерила, ей ужасно понравилось, особенно фасон рукавчиков, и она снова поцеловала его и сказала, какой он милый, что подумал о ней.
Гм!..
Он холодно посмотрел в глаза на фотографии, и они ему холодно ответили. И глаза и лицо были, несомненно, симпатичные. Но он находил в лице что-то пошлое. Почему оно было такое отсутствующее, такое деланно-светское? Глаза же были невозмутимо спокойны, и это его раздражало. Эти глаза отталкивали его, были вызовом ему: они были чужды всякому увлечению, страсти. Он вспомнил, что говорил Галлахер о богатых еврейках. Восточные темные глаза, подумал он, сколько в них неги, томного сладострастия!.. Почему он женился на этих глазах с фотографии?