В полном отчаянии Луи рыдал, рвал на себе волосы — причем рвал их на самом деле, — катался по полу, для удобства держа при этом в зубах пресловутый договор 1890 года.
Анна не сводила с него глаз, буквально умирая от смеха. Она напрочь забыла о моем существовании.
— Они заставили меня продать мой народ, — вопил Луи, — мой маленький абомейский народ, моих фульбе, моих хауса, моих эве, моих бариба. Давай подписывай, сказали мне они, да подписывай же ты поскорей. Ну, я и подписал. А что такое — подписать, объясните вы мне, что это значит. Быть или не быть, бумага или как ее там, подписывать или не подписывать — какая разница для меня, Ока Мира. О, как я был неискушен, как невинен! Я больше уже не Акулий Глаз, не Око Мира, я уже больше не великий властитель Абомеи. Теперь я никто! Я — невинность этого мира и отныне навеки обречен корчиться в муках и страдать!
В глазах школьного учителя стояли слезы. Луи почти не давал ему перевести дух.
— Нет, — завопил учитель, — неправда, ты не проклят! Грядущие поколения восстанут и докажут, что ты невиновен!
— Это, может, когда-нибудь потом, — орал Луи, — а вот сейчас они уперли мне в спину маузер и говорят: подписывай, и все! Нет, вот вы, вы мне можете объяснить, какая разница между словом «пописать» и «подписать»? Неужели вот так, ни за что ни про что, я и продал своих бариба, своих эве, своих хауса? Неужели одним движением руки я послал в бордели всех своих дочерей и отдал в рабство этим бледнокожим всех своих сыновей? Но ради чего все это?
Все мы буквально разрывались между сочувствием и диким хохотом. Но, в основном, побеждал все-таки хохот.
— Нет, что ни говори, а стоило проделать пять тысяч километров, чтобы увидеть такое! — орал Эпаминондас, от удовольствия то и дело похлопывая себя по ляжкам.
Между тем малышка-фульбе так и не оставляла его в покое. Она с каждой минутой становилась все настойчивей. Непрерывно строила нам глазки, разыгрывая из себя этакую невинную школьницу.
— Как тебя звать? — поинтересовался я.
— Махауссия, Вымя Овцы, — ответила она, как бы в подтверждение своих слов обхватив обеими руками и выставив вперед свои груди. Чем несколько озадачила нас с Эпаминондасом. Это не укрылось от глаз Анны.
— Чем ты занимаешься? — спросил ее Эпаминондас.
— Моя принцесса и еще шлюха в Порто-Ново.
Луи тем временем уже успел расстаться с последними сомнениями. Теперь он наконец-то в полной мере осознал пагубные последствия содеянного. Весь во власти неистовой ярости, он катался по полу, судорожно покрывая плевками роковой договор 1890 года. Непристойно подтирался им, все время призывая при этом подданных к восстанию.
— Вперед, дети мои, покажите же этим презренным белым, что наши обычаи не хуже их. Пронзим их своими стрелами, поджарим их на своих кострах, попируем на славу! Идите и покажите им, как умеем мы постоять за себя и как расправляемся со своими врагами!
Словно вконец изголодавшись, он с жадностью вгрызался в чье-то воображаемое мускулистое плечо. Но предательство уже свершилось. И рядом на полу валялась скатанная в шарик бумага.
— Он заболеет, — проговорила тогда Анна. Команда потешалась так шумно, что Луи приходилось орать во всю глотку, чтобы его могли услышать.
— Потерпи, Беханзин! — вопил учитель.
— Близок день великой резни! — орал Луи. — К оружию, сыны мои! Вперед, батальоны черной Африки, выгоним вон наших угнетателей! Проснись, кровь наших предков! Да будет земля наша очищена от всех этих солдат! Зажарьте всех этих генералов, этих колонистов!
Малышка-фульбе становилась уже по-настоящему назойливой.
— У нас есть время уединиться, — предложила она.
— Может, еще будет что-нибудь интересное, — возразил Эпаминондас.
— Потом, — не сдавалась она, — история генерала Доддса и изгнание Беханзина. Будет очень долго страдать. Вполне успеть.
Мы не знали, кто такой этот Доддс, и ей пришлось пояснить, что это французский генерал, герой завоевания Дагомеи.
— И часто он так играет? — поинтересовался я.
— Почти каждый вечер. В Котону нет театр.
— И всегда насчет договора тысяча восемьсот девяностого года?
— Нет, иногда история Гибралтарский господин.
Луи тем временем все призывал и призывал своих подданных к оружию. Теперь уже его невозможно было остановить никакими силами. Друг же в такт призывам ритмично хлопал в ладоши.
— Нет больше места этой мерзости на нашей земле! Съешьте их всех, полковников и даже генералов. Это научит их жить у себя дома и не соваться на чужие земли!
— Терпение, терпение, — вопил школьный учитель.
Но Луи вдруг снова впал в отчаяние. Должно быть, он уже не на шутку утомился.
— Ах, я в руках этих бледнолицых, и я так же легок, как пустые выдолбленные тыквы, какими наши пастушки прикрывают себе груди!
— Нет-нет, Беханзин, ты лежишь тяжелым бременем на совести человечества!
Однако Луи был безутешен.
— Увы, — все сокрушался он, — у невинности нет голоса, чтобы заставить себя услышать! И тем, кто не понимает этой истины, не понять ее никогда!
— Терпение, терпение, все обязательно поймут. Все, кто еще не понял, обязательно поймут! Грянет час господина Гибралтарского матроса!
При этих словах Луи оторвался от воображаемого мускулистого плеча, с которым он так ни на минуту не расставался, и с благородством архангела встал напротив приятеля. Он казался куда более пьяным, чем в тот момент, когда начал представление. И как-то удивительно похорошел. Анна немного побледнела. У него был такой вид, будто он искал, что бы еще сказать, потом, так и не найдя подходящих слов, простер вперед руки и медленной походкой направился к приятелю. Никто из зрителей уже не смеялся.
— Нет, он пока еще не пробил, час господина Гибралтарского матроса, — пятясь назад, завопил учитель. — Потерпи еще немного, Беханзин.
Луи застыл на месте и, заметив неподдельный ужас на лице приятеля, вдруг разразился диким хохотом. Все развеселились вместе с ним. Даже сам учитель. И Луи решил отказаться от истории с генералом Доддсом.
— Ладно, в другой раз, — сказал он, совершенно обессилев.
— Он что, сказал, в другой раз? — не поверил Эпаминондас.
Однако никто и не думал подниматься с мест. Все очень горячо аплодировали Луи. Потом снова принялись пить. Трое матросов, дурачась, продолжили драму Беханзина. А Луи с приятелем теперь от души потешались, глядя на них. Ко мне подошла малышка-фульбе. Эпаминондас, теперь целиком поглощенный Беханзином, явно не имел ничего против. А Луи, похоже, вообще никогда не придавал таким вещам слишком уж большого значения. Издалека на нас с улыбкой смотрела Анна. Мечта малышки-фульбе была очень незатейлива — познакомиться с каким-нибудь морским офицером, который бы увез ее в Париж, в эту «великую метрополию». Зачем? Чтобы сделать там «карьера», пояснила она. Как я ни старался, она так и не смогла уточнить, какую именно. Тем не менее я сделал попытку отговорить ее от этой затеи. Разговаривая с ней, я не спускал глаз с Анны. Она устала от непрерывного смеха, однако взирала на меня с улыбкой. И была очень красива. Желая хоть немного утешить малышку-фульбе, я как можно незаметней отдал ей все деньги, бывшие у меня при себе. Однако этот жест так глубоко потряс ее, что она тут же попросила оставить ее на яхте. Я как мог объяснил, что это никак невозможно, что на этом корабле есть место только для одной-единственной женщины. И показал, какой именно. Они посмотрели друг на друга. Потом я описал ей, какую жизнь мы здесь ведем, что она ужас как тяжела и целиком посвящена поискам Гибралтарского матроса, живущего сейчас где-то на берегах реки Уэле. Один раз она даже видела его, когда ему случилось появиться в Котону. Как и все чернокожие женщины Дагомеи, она мечтала о нем и только ради него одного была готова пожертвовать своей карьерой в великой метрополии. Люди говорят, женщины Уэле очень красивые и такие культурные, что, даже если нам так и не удастся его найти, что, конечно, было бы весьма прискорбно, все равно в Дагомее уже никогда его больше не увидят. Я оставил ее сокрушаться по поводу этой печальной перспективы, а сам направился к Анне. Матросы по-прежнему смеялись чему-то, разговаривая между собой. Они по очереди вспоминали наиболее забавные эпизоды своей охоты на Гибралтарского матроса. Когда я подошел к ней поближе, мне вдруг показалось, что я уже больше не смогу быть серьезным. Она заметила это. И ее это явно встревожило. Глаза расширились и сделались какими-то прозрачными. Я заметил в них страх совсем особого свойства, который только я один мог разделить с ней, этот страх был единственной вещью на свете, какую я мог целиком разделить с нею, наше единственное с нею общее достояние. Я обнял ее и посадил к себе на колени. Сказал, не надо бояться. Она сразу успокоилась.