Но тут в дверь стучат уже так нарочно и явно, что двое вздрагивают и отодвигаются друг от друга. И, не желая того, задевают что-то – что-то стукает, или лязгает, или падает. А ручка на двери вниз… вверх… Им слышится хихиканье. А может, не слышится?
– Нет, стоп, все, – шепчет Хабанера. Отпрянуть, поправить, встать, сесть, взять в руку пресловутую кружку с кофе; открыть дверь. Сейчас Хабанере нельзя выходить отсюда. В курилке дым, смех, разговоры; мимо топочут сотрудники. Хабанера курит невозмутимо, приветствуя всех в дверь. Пальяныч сидит лицом к Хабанере, пытаясь принять человеческий вид.
– Я спятил, – говорит он почти беззвучно, одними губами. – Я от тебя спятил. У меня никогда такого не было.
– Все, хватит, – говорит Хабанера решительно. – Последний раз это безобразие. Даже птичка не гадит в гнезде. Достукаемся – поплатимся. Что ты думаешь, тебе это с рук сойдет?
Пальяныч ухмыляется. Он больше ничего об этом не думает. Он не может себе позволить думать о таких вещах, это опасно. Делать – пожалуйста, думать – нет, никогда.
– Сойдет, – уверяет он. – Я тут главный, поняла?
Голос у Пальяныча невыносимый, скрипучий, срывается то на ультразвук, то на рык.
– Ну ладно, я – работать, – говорит она вдвое громче и вдвое беспечнее, чтобы все слышали за перекрытиями, – кофе у тебя, Пальяныч, просто отменный…
Жизнь может оказаться чуточку длиннее, чем рассчитываешь. Кто не беспокоится о вечности, всегда промахивается. Дым, пламя, горячий ветер с темного залива, день в зените, тени нет. По проводам, пучками связанным на стенах, пробегает дрожь. Помидором солнышко зависло над жаркими водами Балтики.
Мост и вышка, вышка-и-мост: выворачивают со стоянки, потом – ввв! – руль выкручивается, машина в резком повороте чуть не отрывается от земли – и на мост, и выше, и еще выше.
Ресторан на берегу моря, черно-фиолетовая ночь. Город виден на том берегу залива – рыжее зарево. Грохочет, обрушивается прибой. Море гремит, зарево рыжее – токи в небе – жутко сияет. Вино, как расплавленный металл, пылает, застывая на губах. Вот бы сейчас искупаться, а потом встать в прибое и простоять всю ночь. Она – в позе из «Титаника», а он – ха! – в позе статуи Луки Мудищева, которая выставлена на витрине Института простатологии: под хитоном подъятый член, победоносно вскинутая в неприличном жесте рука.
– Ха-а-анера, – зевает Пальяныч. – Ты скучная женщина! Вот объясни мне, зачем ты работаешь? Ну ладно я, такой неформальный-ненормальный. Но зачем работаешь ты, Хабанера?
– Люблю свою работу.
– Сам процесс?
– Сам процесс.
– Днем работать, а вечером трахаться?
– Днем торговать, а вечером трахаться с тобой.
– И так всю жизнь?
– И так всю жизнь.
– Ну, ты, бллин, Ха-ба-нера, – говорит Пальяныч. – И больше тебе ничего не хочется?
– Как можно меньше чего бы то ни было, – говорит Хабанера нехотя.
– Секс и работа?
– Да.
Пальяныч задумчиво усмехается, глядя на нее.
– Ты не понимаешь множества вещей. Ты их, возможно, просто не пробовала. Или не видела. Или не оценила. Ты хочешь просто удовольствие – здесь и сейчас. Решать задачки и трахаться. Ты не живая, Хабанера!..
Задачки и любовь. Вышка и мост.
Дверь скрипит. Хабанера не оборачивается. Пальяныч стоит посередине комнаты. Это абсолютно точно. Хабанера чувствует его. Как будто кто-то направил ей в спину теплый душ. Ты слишком к нему привыкла, Хабанера. Это выходит за рамки.
Пальяныч, перекосившись, стоит посреди комнаты и скребет вмятину в черепе.
– Я лечу на Мадагаскар, – слышит Хабанера.
– О-о, – говорит Васька Баклан по инерции. – Это, типа, круто!
– Есть желающие лететь со мной?
Три новичка-стажера пихают друг друга локтями и хихикают. Васька Баклан, всматриваясь в экран, перемещает жвачку из правого защечного мешка в левый защечный мешок. Дужка его очков отливает сиреневым (Хабанера еле-еле, чуть-чуть, немножечко повернулась, но не настолько, чтобы увидеть Пальяныча).
– Хабанера, может, ты?
– Еще не хватало, – откликается Хабанера язвительно.
В конце концов, это невозможно. Какого хрена впираться посреди рабочего дня со своими идиотскими шутками и называть ее на «ты» при стажерах?
– А может, ты хочешь со мной полететь?
– Хочу, – слышит Хабанера писклявый голос Дашки-переводчицы.
– Отлично, – хрипит Пальяныч. – Прямо сейчас, о'кей? На Мадагаскар?
– Не вопрос, – пищит Дашка-переводчица легкомысленно, – встает и удаляется вслед за Пальянычем.
После чего кругом воцаряется глубокая тишина. Все как-то меркнет. Все думают, что Хабанера, выдержав приличную паузу, что-нибудь сделает. Что-нибудь придумает. Все затаили дыхание.
Но Хабанера ничего такого не делает и не придумывает. Она, кажется, целиком поглощена работой, и все понемногу выдыхают и забывают об этом эпизоде.
Гроза ворочается. Ветер свищет. Ветер жаркий прямо в лицо, как волна, пахнет горючим торфяным дымом.
Кто там стоит на верху эскалатора и курит? Это Пальяныч стоит там наверху и курит, обнесенный завесой дыма. Он, как всегда, в мятом-перемятом пиджаке, и волосы у него не лежат, а торчат дыбом, и впадина наливается синевой. Но кое-что в нем изменилось.
Майка. Точнее, рисунок на майке. Репродукция Манхэттена.
Теперь там не хватает двух небоскребов. Вместо них на майке у Пальяныча зияет пустота. Небоскребов нет. Не так, как будто их разрушили, а так, как будто и не строили.
Он приникает к Дашке-переводчице, грубо раскрывает на ней все одежды трясущимися пальцами и целует, целует – в ямочку на шее, в грудь, всасывается в губы, как сумасшедший, неверными руками вслепую шарит по ее телу. Он как будто шел весь день по пустыне и спешит напиться.
Можно было бы сказать, что наступила ночь.
Но на самом деле никакой ночи нет. Еще не успела лечь спать Европа, а корпоративная Америка волнами поднимается на работу. Звон будильников прокатывается от Восточного до Западного побережья. Когда последние европейцы отворачиваются к стенке и засыпают, рассвет уже золотит вершины гонконгских небоскребов. Никакой ночи нет.
Хабанера одна во всем здании банка. Комната расплывается перед ней в потемках. Она берет ножницы и выковыривает из стены розетку. Выковыряла – выдрала. Сразу целый пучок шкворчащих проводов. Хабанера цепенеет – молнии россыпями, зигзагами электрические разряды. Токи у Хабанеры в голове сворачиваются в ярчайшие мятные и цитронные кривые, в носу запах горелого мяса – это горит у нее внутри, кривые стекают, как разноцветный дождь по стеклу, извиваются, как кислотные черви. Густой дым заполняет комнату; и последнее, что видит Хабанера, – как, со скрежетом выдираясь из железных башенных кранов, восходит на небо луна.