Придав лицу вдумчивое выражение, объезжаю коллекцию. Большого впечатления она не производит. Обычная барахолка. Пара картин, две огромные фотографии Перекрестка, наклеенные на деревянные щиты, ржавая птичья клетка, огромный сапог, потрепанный пуф, пыльная коробка с кассетами и разложенные на стульях мелочи – коробочки, книги, кулоны и тому подобная чепуха.
Делаю еще один круг.
Дальше ездить вокруг коллекции невозможно, и я говорю Табаки:
– Очень мило. И что все это означает?
– Как? Ты не помнишь? Я еще при тебе начал ее собирать! Это все ничейные вещи! Совсем-совсем ничьи. Никто их не признает своими. Никто их не помнит у других. Они вдруг всплывают где-нибудь, сами по себе, совершенно таинственным образом.
– Ага, – говорю я. – Понятно.
Ничего мне, конечно, не понятно. Как эти вещи могут быть ничьими? Ясно, что тех, кто ими пользовался, сейчас в Доме нет, ну и что? Дом пропустил через себя столько народу, кто может утверждать, что знает хозяина каждой вещи, которую здесь можно найти?
– Ну скажи, скажи все это вслух, – ворчит Шакал. – Хватит прикидываться. Я же вижу, куда кренит твои мысли.
– Видишь, и молодец, – говорю я. – Желаю твоей коллекции удачного пополнения.
Русалка соскакивает со стола и подбегает ко мне, позвякивая колокольчиками в волосах.
– Ты не веришь? Но это правда совсем ничье.
Русалка мне нравится. Она похожа на котенка. Не открыточного пушистика, а бездомного, тощего, с невозможно красивыми глазами. Таких подбираешь, даже если они к тебе не лезут.
И я говорю – конечно, я верю, верю, что все, что вы здесь насобирали, совсем ничье, никому не принадлежит, и, конечно, это удивительно и странно находить такие вот вещи, я только не понимаю, зачем это нужно.
Табаки глядит на меня чуть ли не с жалостью.
– Понимаешь, – говорит он, – жизнь не течет по прямой. Она – как расходящиеся по воде круги. На каждом круге повторяются старые истории, чуть изменившись, но никто этого не замечает. Никто не узнает их. Принято думать, что время, в котором ты, – новенькое, с иголочки, только что вытканное. А в природе всегда повторяется один и тот же узор. Их на самом деле совсем не много, этих узоров.
– Но при чем здесь это старье?
Он обиженно вздыхает.
– При том, что море, например, всегда выбрасывает на берег одно и то же, и всегда разное. Если при тебе приплыл сучок, это еще не значит, что в прошлый раз не было ракушки. Поэтому умный соберет все в кучку, добавит в нее то, что собрано другими, а потом рассказы о том, что приплывало в старые времена. И будет знать, что приносит море.
Табаки не издевается. Он абсолютно серьезен. Но звучит все сказанное как бред сумасшедшего. Русалка слушает его, широко распахнув глаза, светясь от восторга. Я думаю о том, какой она, в сущности, ребенок, и о том, что сам Табаки – тоже порядочный младенец.
– Это ничьи вещи, – настойчиво повторяет Табаки. – У них нет хозяина. Но для чего-то же они пролежали по углам потерянными столько времени? Для чего-то вдруг нашлись? Может, в них спрятано какое-то волшебство. Вокруг нас разбросаны ответы на любые вопросы, надо только суметь отыскать их. Начавший искать становится охотником.
Солнце бьет в оконные стекла. Прищурившись, гляжу в окно. Будь Табаки один, мне было бы легче, но их, свихнувшихся охотников за старьем, двое, и второй – девчонка, которая любит сказки. Поэтому я говорю только:
– Все это ужасно интересно. Я не совсем понял, но, наверное, все так и есть, как ты говоришь.
На лбу у Русалки появляются две морщинки. Беленькие, почти незаметные. А Табаки съеживается.
– Вот только не надо нас жалеть, – говорит Русалка. – Мы ведь не для того тебя позвали, чтобы ты нас жалел.
Бросаю прощальный взгляд на охотничьи трофеи Шакала и выезжаю из класса. Кажется, мы поссорились.
Полчаса я трачу на поиски своего дневника. Тетради нигде не видно. Я проверяю ящики стола и книжные полки, заглядываю в тумбочки, слезаю на пол и заглядываю под кровати, но его нет и там. Наконец, спрашиваю Македонского.
– Такая толстая коричневая тетрадь? – уточняет он. – Вроде я ее где-то видел.
Он подходит к ящику Толстого, склоняется над ним, и говорит:
– Ну вот… опять запасается топливом. Отдай эту штуку, слышишь, эй! Она чужая.
Толстый отвечает невнятным гульканьем. Македонский поворачивается ко мне с дневником в руках, вытирает его и говорит виновато:
– Он его слегка ободрал, ничего? Это я не проследил. Надо было проверить, чем он там шелестит.
Я принимаю изуродованный дневник. Переплет весь изжеван, половина страниц вырвана. К счастью, незаполненных. Толстый начал с конца.
– Спасибо, – говорю я. – Пожалуй, им еще можно пользоваться.
Македонский смущенно разводит руками.
Я листаю исписанные страницы. Которых что-то подозрительно много. Читаю первый попавшийся абзац: «Стебли кактусов также бывают поражены гнилью, вирусными болезнями, кактусной тлей или клещиками. Лечат их срезанием пораженных частей и препаратами, содержащими медь». Неужели Табаки незаметно для себя самого перешел от Слепого к кактусам?
– Ничего не понимаю, – говорю я. – Какие-то вирусные кактусы…
Македонский заглядывает в тетрадь.
– Это почерк Стервятника, – объясняет он. – Наверное, вчера ему твой дневник подвернулся, он и записал в него кое-что на память. Тебе это очень неприятно?
Я с ужасом перелистываю страницы. Одну, вторую, третью…
...
«Исходя из всего вышесказанного, можно сделать вывод о необъяснимой с точки зрения официальной медицины избирательности данного заболевания, поражающего в первую очередь лиц, не приспособленных к полноценному существованию в рамках социума, в данном конкретном случае обозначаемом спорным термином „Наружность“.»
...
«Дорогой Курильщик, Табаки предложил мне записать что-нибудь в эту тетрадь тебе на память. Я не очень представляю, что именно пишут на память…»
...
«Глохидии легко обламываются и проникают под кожу, вызывая зуд. Нежные белые колючки некоторых маммилярий и серебристые волосы старичков цефалоцереусов…»
– Тут, по-моему, отметился каждый, – с горечью говорю я. – Теперь это не дневник, а памятный альбом.
Перелистываю тетрадь до чистых страниц и замечаю какие-то проколотости, похожие на тянущиеся друг за другом многоточия.
– А в конце его еще кто-то искусал, – говорю я. – Хотя, нет. В самом конце его жевал Толстый.
Македонский присматривается и проводит по дырочкам пальцем.
– Это шрифтом Брайля, – объясняет он. – Слепой что-то написал. У него есть такой тупой гвоздь…