А теленка куда послать?
Тусклые глаза бесстрастно смотрят мимо меня, но ноги еще дергаются…
Выскакиваю наружу. Дальше, за хлевом, какой-то сарай. Типа амбара или тому подобное. Tам в преддверии стоит плаха с топором. Мчусь как бешеный. Хватаю топор и — слету обратно в хлев. Заскакиваю на борты яслей и за секунду выбиваю верхнюю доску перегородки. Остаются еще три, но те нельзя выбить. К ним во всю ширину прилегает зад теленка.
Между краями досок продольных стен — просветы. Засовываю туда топор и ломаю. Доска отскакивает от перегородки, и вместе с ней гвозди выныривают из волокнистой плоти поперечной доски, освободив ее конец. Я руками отгибаю досочку от телячьего зада. Следующая…
Спускаюсь в ясли, беру теленка за ляжки, поднимаю над последней поперечной доской и тащу назад. Массивная туша чуть поддается. Тащу еще и еще. Перегнутая шея животного чуть выпрямляется, и сквозь губы полуживого создания прорывается хрипящий вдох. Вот его плечи уже настолько отодвинуты от противоположной перегородки, что в пробел можно просунуть ладонь. Подпрыгиваю к голове животного, подсовываю руки под него и поднимаю.
— Доску! — я шиплю. От напряжения прорывается некрасивый звук. Похоже, спина разорвется вдребезги.
Старуха, не медля, подсовывает доску теленку под плечи. Дальше уже пойдет…
Обессиленный тeленок распластался на подстилке. Бок уже вздымается, и через вываленный язык свистит прерывистое дыхание. Глаза кажутся чуть живее. Он бортыхается передними ногами в попытках встать.
И мое дыхание свистит.
Подхожу к измученной скотинке и пытаюсь поставить ее на ноги. Ничего у нас вдвоем не выходит.
— Да пусть лежит! — слышу старушечий голос. — Tеперь уже поправится.
Во внезапном раздражении поворачиваюсь. Может — сказать? Но морщинистое лицо излучает такую покорность, что мои слова застывают за губой.
— Спасибо, молодой человек… О боже, счастливое какое совпадение! Как вы здесь оказались?! Я… Право, не знаю, как отблагодарить…
Настает идиотская тишина. Она понятия не имеет, что со мной делать. Я горожанишко — очевидно, из другого мира. Из тех, кто может не знать, что на деревне с прохожим здороваются.
Пугаюсь, что баба предложит деньги.
— Никак, спасибо! Если б вы рассказали, как пройти в Счастливое, я был бы счастлив надолго.
Через минуту я это уже знаю. Старуха, в свою очередь, знает, что у нас там такое пивопитие на природе.
— Подожди, сынок! — она возвращается к фамильярному обращению, примененному уже в момент первого расплоха. — Я счас… Мигом что-то принесу…
— Не надо! Не надо ничего! — я окликиваю, но старуха уже рысью вылетела из хлева. — Я ни на секунду не помогал вам! — еще добавляю по инерции. Никто меня уже не слушает. Быть может, так и лучше.
Беру топор и лениво сбиваю обратно развороченные ясли. Tогда снимаю халат. Рукава рубашки до локтей испачканы. Штаны до колен — такие же. Даже воротник жидким говном освящен. Похороны лета у меня начнутся с переодевания и замачивания белья.
Двести рублей уже встали и, спотыкаясь, гарцуют по подстилке. Все благополучно завершено. Я стал здесь лишним.
Выхожу из хлева на солнышко и закручиваю рукава до плеч. Не хочется, чтоб старуха еще бесполезно хлопотала о моих ухрюканных (или умыченных, как не смейся) тряпках. Заворачиваю дерьмо в рукава и пру в указанное направление.
— Сынок! Сынок! Подожди! — слышу зов и хмуро оглядываюсь. Если она предложит деньги, точно…
— Сынок, — баба, задохнувшись, подбегает. — На, бери! Ветчинка. Своя свинка. Сама коптила. Tочно к пиву!
В иссохшей руке шатается ломоть копченой свинины с коричневой сочной шкуркой. Tакую можно при смерти жевать не унимаясь!
Конечно, старухе сделка удалась. Двести рублей уж это не стóит. Пятерочку. Не послать ли ее на три буквы?
Протягиваю руку, беру кусок мяса и улыбаюсь.
— Спасибо…
Да пусть! Сударыня ведь действительно считает, что я был добр к ней.
Однако… С какого конца посмотреть. Если уважаемая сама ввалилась бы в ясли, я и ее вытаскивал бы. Старуха, правда, ни фига не весит. Зато говно гораздо говнистее. Вымазался бы как по сортирной яме. И уж после такого она не пожалела бы и куска ветчины побольше. Хотя вряд ли хоть в одной цивилизации испокон веков бесплодная белая женщина одной ногой в могиле стоила больше горсти ячменя.
Паллиактивный уход
— уход за обреченным на уход ухаживающим, обрекшим уходящего, с момента обречения до ухода.
Твое лицо до боли близкó, будто и лет этих не было. Заметен неизгладимый след, оставленный на нем разгульной жизнью последних лет, в свидетельство о той же пустоте, которой наполнен я. Как ни странно, эти черты делают тебя даже более близкой, чем она… Та, которую я знал раньше.
Ты похудела. Глаза запали глубже и стали лихорадочно огненными. Вокруг очей твоих едва заметны темные круги, одухотворяющие твой облик. Не обуздать флюиды, излучаемые твоим женским естеством и заставляющие мужчину рядом с тобой почувствовать себя действительно мужчиной. В уголках рта — морщинки от улыбки. Голос стал мягче, говор какой-то задумчивый, бархатный. Ты куришь раскованно, глубоко вдыхая дым, не так, как раньше — рисуясь. Улыбка твоя тепла и дружелюбна.
Постой! Сколько ж тебе лет?
Скоро б двадцать четыре…
Уже долго я разглядываю тебя, не отрывая глаз. И не моргнув ни разу. Твой облик расплылся за занавеской накопившихся слез. Давно уже не слышу слов, только наслаждаюсь твоим станом, голосом, движениями…
* * *
Быть может, все началось с того, что умерла мать.
Именно мать сдерживала мои страсти в каких-то рамках. Точнее, не мать, а ее существование. Факт ее бытия.
Жизнь для меня представлялась святыней то ли никогда, то ли черт знает, когда. Просто наличие жизни значит чувствовать себя нормально и не более. Когда же ты мертв, то не осознаешь это и не чувствуешь себя ненормально. Один черт.
Святы страдания. Тот миг, когда жизнь еще есть, но лучше бы ее не было. Смерть меня никогда не пугала как таковая, даже напротив — влекла к себе, однако ей противилось определенное почтение к самому процессу ухода. К подыханию — как моему, так и любого другого существа. И еще — к страданиям близких.
Сестра ушла страшно. С младенцем, моим племянничком, на руках. Паромом «Эстония». Ее не нашли. Полагаю, ей не удалось выбраться из каюты. Сумела ли она быстро лишить жизни хотя бы ребенка прежде, чем его медленно как котенка задушила вода? Сомневаюсь: не в меня она была.
Утонуть, притом взаперти без возможности плыть, мне всегда казалось страшнейшей смертью. Но сама потеря жизни была страшна лишь из-за матери. Я у нее остался один, притом даже не рядом: я катался на фуре по Штатам, контракт в самом разгаре.