Мужчин продолжали убивать на планете. Но теперь это меньше тяготило Алю Решетникову. Губы её разомкнулись, будто «уздечка», которая была между ними, перестала тянуть; «уздечка» растаяла в те ночи, когда Алю целовали по-взрослому. Он сказал, что «никакая» она «не старая». Аля почувствовала себя не хуже Дашки и вполне способной делать и делать для этого мужчины всё и без оплаты баксами. Сон стал короче и беспокойней от предчувствия дня. Похожим стал её сон на сон, а не на смерть. Пролился дождь, зацвела акация. Теперь в ожидании автобуса Решетникова никого не оглядывала, и в короткие расставания она будто продолжала видеть этого мужчину, его лицо, его тело… Аля купила синее платье, о котором мечтала.
– Как, нравится? – спросила она.
– Где пистолет? – прошептал он.
– Выбросила.
Мужчина быстро оделся, но в узком рукаве куртки рука, ещё немного опухшая, застряла. Нелепо идти под дождём с курткой в руках.
– Дурочка. Этим не удержишь. Я буду прикрываться тобой, и они тебя убьют.
– Пусть. Мне теперь всё равно, умирать не страшно, – сказала Аля Решетникова, и улыбка, такая странная, что и улыбкой-то её не назовёшь, дёрнула её губы, точно нервным тиком.
Парень вышел из дома, пересёк скверик, направился к остановке автобуса номер тринадцать. Надо было скорее уходить. Поравнявшись со сберкассой, он обернулся на крик: вдоль дома неслась вниз большая синяя птица. Когда она ударилась об асфальт, он вскочил в подошедший автобус и поехал улицей героя Угорелова; в ушах стучало голосом Али Решетниковой:
– Какой красивый ты, какой красивый…
Маленький парашютист
Николай Пермяков считал себя известным человеком, завидным женихом в посёлке Самолётном (на автобусе до города полчаса). Здесь он прожил всю жизнь, не считая прошедшей на казахстанском аэродроме службы в армии. За ним бегала медсестра Галя, являясь, когда велел, его любила официантка Вера, да мало ли девушек в пригороде… Он не какой-то простой работяга, вкалывающий на заводе двигателей внутреннего сгорания, он из отряда, который вылетает на пожар…
О нём уже не раз писали в газетах. Все те корреспонденты были парни. Теперь думал Коля Пермяков, что ему, знаменитому, подходит больше, чем эти Гальки и Верки, непонятная женщина, журналистка Ирина Костюкова. Её-то он и стал без спросу навещать, словно мечтая продлить ненужное ей интервью. Будто по какой-то обязанности он приезжал из своего посёлка Самолётного, приходил в редакцию газеты…
Редакция была в центре города в здании, выстроенном по авангардистскому проекту неизвестного Коле архитектора. Здание было полукруглым, и было опоясано окнами, также полукругом по всем четырём этажам. Раньше он этот дом обходил с почтением. И вот стал, можно сказать, завсегдатаем. Возле кабинета Ирины Костюковой Коля Пермяков каждый раз испытывал такое чувство, будто выпрыгнул, но в этом проклятом мучительном полёте может не раскрыться его парашют…
Иногда ему, пришедшему без приглашения, приходилось ожидать у запертой двери, «читая» свежий номер газеты, выставленный в стеклянной витринке на коридорной стене. Первый раз кто-то спросил, пробегая мимо: «Вы к кому?» После, что-то поняв, не спрашивали: деликатные шли дальше, сердобольные поясняли: «Ирины нет, она на задании»; или: «Её не будет, она работает дома». Ему хотелось быть с нею всюду: на задании, дома, в кино, на танцплощадке, хотя сомневался: пойдёт ли она на дискотеку? В театр, – решил, – наверняка пойдёт. Вечером, засыпая, он переживал: почему ему не стыдно приходить к ней на работу? Но и на другой день ноги несли вновь.
Если на его счастье Ирина Костюкова была в своём кабинете, то он с почти наглой от смущения и безысходности смелостью садился за один из столов, заваленный бумагами, старыми и новыми подшивками, а, если Ирина дежурила по номеру, – то и оттисками полос, с изнанки белыми, и этим отличавшимися от готовой газеты. Общались они молча. Она ни о чём не спрашивала; он не насмеливался сказать о том, чего хотел, живя в состоянии непрекращающейся судороги. Расслабления не происходило. Ломая одну за другой металлические скрепки, рисуя её профиль суховатый (но этого он не замечал), видел, как она правит заметки, как берёт по телефону интервью, записывая за кем-то, кого не слышал Пермяков, стремящийся по мимике угадать смысл, словно он был иностранцем, плохо понимавшим язык. Иногда её глаза взглядывали поверх его головы и даже поверх плаката на стене: «Берегите лес от пожаров», за окно. Это окно особенное продолжалось в соседних комнатах, лишь разделённых ветхими перегородками так, что вся редакция находилась, словно бы в одном общем коридоре: из-за стен раздавались чьи-то голоса.
В очередной раз швырнув трубку, неожиданно вскочив и протиснув широкие бедра, обтянутые брюками, между столами и лишив таким образом Николая Пермякова ненадолго всех чувств, кроме одного, при ней подростково взыгрывавшего до физической боли, Ирина убегала, бросив на ходу: «Покараулите?..» Отвечать было необязательно, но он лопотал, облизывая губы зашершавившимся языком свое «конечно», ощущая с остротой: не нужен! Подняться и уйти вместе с ней (но от неё) сил не было. От своего плена он ждал: или освобождения или казни. Лицо Ирины сохраняло удивительную непроницаемость. Загадка этого холодного лица так сильно тревожила Пермякова, что он стал просыпаться по ночам, представляя это лицо и силясь найти его разгадку. Но, лишь приблизившись к разгадке, ощущал, что ускользала она, только что замаячив, улетучивалась, будто дым от пожара, и снова приходилось разгадывать… Любовь изматывала.
Однажды утром у парашютиста Пермякова оказалось слегка повышенным артериальное давление, и врач спросила, не пил ли он накануне? Сознаться, что проснулся среди ночи и разгадывал тайну одного, можно сказать, любимого лица… Соврал, что пил, и его отстранили от тренировки. День был солнечный, и Николай привычно поехал в редакцию, будто служил теперь там, а не в отряде, который вылетает на пожар.
И в этот день Ирина, едва поздоровавшись с привычным гостем, ожидавшим, как всегда ответа на свой постоянный внутренний вопрос, задать который не было смелости (ответ мог быть не только неприятным, но даже и убийственным), привычно работала. Вдруг, ей позвонил кто-то знакомый. Она и раньше разговаривала со знакомыми, не стесняясь постоянного посетителя. Но, то ли этот весьма невнятный личный разговор на самом деле был более откровенным, чем другие, то ли таким показался Пермякову, но услышал он нечто, как он решил, скрываемое этой женщиной: горечь сердца, беззащитность, желание найти опору в крепком мужчине. Насмелившись, точно выпрыгнув в открывшуюся вертолётную дверь, Коля Пермяков позвал:
– Ирина!
Её ресницы раздражённо взметнулись: не первый день он тут сидит молча.
– Ты чем-то расстроена? – Пермяков спросил так громко, будто между ними пролегало не узкое пространство шириною в два небольших конторских стола, а протекала река, шумная, бурная и глубокая.
Если б он мог читать чужие мысли, то услышал бы: «Во, болван! Надоело».
– Ты, конечно, извини, Ирина, но лицо у тебя грустное… Если горе у тебя, Ирочка… Прости, я в те свои приходы не замечал… Вернее, заметил, но не понял… – Спотыкаясь, замирая в паузах-реверансах, он одновременно нещадно «тыкал», уменьшал имя, не учитывая её стабильного «вы».