Но это, согласно нешумной молве, было уже после войны; они год, как вернулись: Роза Расуловна — из эвакуации, а наш В. В., можно сказать, с фронтов. Он всю войну чертил карты на разных фронтах и флотах, настолько секретные, что никогда потом не был выпущен за границу, и даже в Карловы Вары Роза Расуловна ездила отдыхать без него.
Вроде бы и досадно, что такой человек, как В. В., не совершил ничего героического, не создал ничего выдающегося и даже не претерпел самых обыкновенных для своего времени испытаний — то есть, попросту говоря, не сидел, но нет никакого сомнения: будь наш В. В. героем, гением или мучеником, мы бы чтили его, как чтим и без того, мы бы преклонялись перед ним, как и без того преклоняемся, мы бы клялись его именем, но мы бы не любили его. Восхищались бы, сострадали, но не любили. Режиссеру областного драмтеатра Ивану Сметанину, изувеченному на Беломорканале так, что больно было смотреть, тоже, помнится, сострадали, восхищались его «Лесом», «Гамлетом», его «Любовью Яровой», гордились его всесоюзной славой, клялись ему в вечной любви, а все ж цедили ему при случае «паршивого интеллигента», все же убили его собаку, чтобы не гавкала под окнами по утрам. Потому что мы не в силах искренне полюбить того, на чьем месте мы не в силах себя вообразить.
Другое дело великий В. В., проживший, слава Богу, не великую — просто очень большую и достойную жизнь. На его месте мы видим себя без большого умственного усилия и при этом ни капли ему не завидуем. Да мы бы и могли быть на его месте, кабы не слепая судьба. Родись мы, как и он, в девяностом году девятнадцатого века, мы бы тоже поди были такими порядочными, такими образованными, такими интересными, мы бы тоже умели так говорить, так красиво выпивать, преподавать географию, помнить стихи, так держать спину, так нежно картавить и даже маленьким детям говорить «Вы».
Он прожил счастливую жизнь и к концу ее никого не боялся, кроме собственной жены, ревновавшей его к алкоголю. Он любил нашу реку во все времена года и особенно в дождь, любил бульвар Белы Куна с его пылающими по осени кленами и тополями, любил внезапные тихие паузы на своих уроках, когда класс замирал, переживая извержение Этны или бурю возле Бермуд, и можно было минуту-другую молчать и просто глядеть в окно на растрепанные акации, сбегающие вниз к реке по горбатому пыльному переулку, любил сына Серафима, как можно любить только позднего, единственного и до поры счастливо одаренного ребенка… Будучи уже старым, В. В. любил гулять с внуком Ионой, на ходу рассказывая ему трогательные небылицы о его умершей родами матери — избывая чувство вины перед нею в том, что не смог удержать в памяти ни лица ее, ни голоса, ни запаха ее духов.
О ней говорил он шестилетнему Ионе, отправляясь вместе с ним в памятный многим из нас весенний день за дефицитным серым хлебом: об ее ослепительном успехе на пионерском первом балу, об ее умении говорить со стрижами, кротами и жабами на их родном языке, о том, как заблудилась она однажды в лесу, заночевала в медвежьей берлоге, — медведи пришли, но не сделали ей ничего плохого и проводили ее к другу ее Серафиму… Верил ему внук или не верил, о том ничего не известно, но он молчал, и, значит, можно было множить эти истории до бесконечности — длить и длить ее жизнь в надежде раньше умереть самому, чем добраться до ее последнего дня — первого дня жизни внука Ионы.
Стоять на холоде в хлебной очереди было тоскливо; внук ныл, дергал за руку, не переставая просился домой, и В. В. развлекал себя мысленным перечнем мест, где можно было бы выпить на скорую руку. Все они находились далеко в стороне от дороги домой, с которой внук не свернет ни за какие коврижки, оставалось надеяться на одно только чудо, и, как только хлеб был куплен, оно явилось — оглушительно грянуло двумя взрывами на реке. Внук вмиг прекратил канючить и позволил увлечь себя на набережную, в толпу зевак, возбужденно жующих серый хлеб. На льду ударили один за другим еще четыре взрыва, больше смотреть было не на что, и В. В., пока внук не заныл, предложил толпе пройтись по улицам, обещая рассказать ей много чего интересного. Толпа, жуя, изъявила восторг. «Небось, желаете филиппики про золотой век? — проницательно думал В. В., победно ухватив внука за руку. — Про купола, боа, юнкеров, эполеты и пряники?.. Извольте, будет вам про пряники», — и вел толпу кругами по городу, рассказывая ей про золотой, он же Серебряный век, легко выбирая из памяти и золото и серебро, благо, память всякого детства и юности — прииск. Круги сужались и, когда стало темнеть, сузились в точку: В. В. завершил экскурсию на той же набережной, на дальнем ее конце, на крыльце питейного шалмана «Альбатрос». Внук Иона спохватился, уперся, да было поздно — через минуту он уже сидел, болтая ботами, на бетонном подоконнике, жевал свой коржик с глазурью и тупо глядел то в окно, на черную, покряхтывающую под пораненным льдом вечернюю реку, то на деда, добивающего свои первые сто пятьдесят граммов с поллитровым пивным прицепом.
…Медленно пьянея, В. В. улыбается затылкам и лицам, запястьям и ногтям, глазам и загибам ушей, голосам. Ровный банный гул стоит в шалмане, и слышно или же мнится ему сквозь гул чье-то бормотание за плечом:
— Точно, он; точно тебе говорю, я у него учился, а он у меня самопал отобрал и родителей вызвал…
«Точно ли? — улыбается молча В. В. — Как могли вы у меня учиться? Разве могли у меня учиться эти хрящи, желваки под небритой кожей, эти карзубые рты, эти налитые желтоватою кровью глаза?»
Хрустят на зубах соленые сушки; щелкает касса; лопается под ногами битое стекло; взмывает к потолку, испугав, внезапный смех; синие, в крошках губы брызжут слюной и пивом, пускают папиросный дым поверх мокрых столов, — чтобы все это принять в себя без злобы и горя, нужно принять еще сто пятьдесят с прицепом. Или без прицепа двести. Ну и — быть по сему. ………………………………………………………………………………………………………………
В. В. добреет, перестает улыбаться, тихо грустит. Шум в шалмане нарастает, как верховой ветер в чаще. И непонятно, кто шумит. Этот, который с желтыми глазами, похожий на нахохленного филина, — он молчит и только моргает на свет. А вот тот и вовсе спит, умостив свою голову в мохнатой шапке, как медведь на лапе, на сгибе тяжелой руки… И те трое у выхода, они тоже нельзя сказать что шумят: пытаются складно петь, тянут что-то негромкое, закрыв глаза и задрав головы, — так воют на луну голодные волки… Или та, с острым лицом, что тихо похихикивает с заезжими хорьками в своем ломбардной молью траченном, почти лысом лисьем воротнике, — она и сама смахивает на лису… Ах, Роза Расуловна, Роза Расуловна, напрасно вы нынче будете есть меня поедом: в этот зверинец заходить невредно, Ионе — тому даже и поучительно; сюда и вам свои классы полезно водить для наглядного, к чему вы давно стремились, преподавания несчастной вашей зоологии…
— Иона! — тормошит В. В. закемарившего на подоконнике внука. — Пойдемте, пойдемте, Иона, у меня великая мысль. Идемте домой, мой друг, додумаем ее дома вместе, — однако он додумывает ее сам, шагая по еле освещенной и из конца в конец продутой набережной: к приходу домой мысль должна быть готовой и такой внятной, чтобы можно было без беканья и меканья изложить ее прямо на пороге и тем заставить Розу Расуловну забыть заготовленные за день упреки… Ноет река подо льдом. Громко зевает увалень-внук на ходу. Бодро складываются в уме длинные фразы доклада городскому отделу народного образования и краткие абзацы письма в высшие инстанции о необходимости создания Музея природы края, сокращенно — МПК…