Тихое подвывание и царапанье прерывают рассказ. Сарычев извиняется, разводит руками, выходит из комнаты и впускает в дом продрогшего тонконогого пса, чьи огромные размеры никак не вяжутся с жалким дрожанием ребер под нежно-дымчатой короткой шерстью. Пес укладывается у ног гостьи и, видимо, решив, что именно ей он обязан своим возвращением в тепло, преданно ловит ее взгляд и вздыхает.
— Ну разве это собака! Холода боится, — кисло усмехается Сарычев. — А, если б только холода! Любая шавка тявкнет — его вполне инфаркт может хватить. Тоже мне, королевская порода… В Ленинграде купил, думал, если дог — будет меня охранять. А за ним — как за дитем. Чем кормить — непонятно. Если по правилам — не хватит пенсии. А чем попало — так он уже гастрит заработал, по пять раз гулять вывожу.
Мать с опаской гладит пса и сочувственно покачивает головой.
— Вы вспомните, вспомните, какие собаки были! — воодушевляется Сарычев. — Ни внешности, ни породы, ни дурацких медалей, — а оставь ее одну на месяц-другой на дворе, само собой, да хоть бы и зимой, — и что? И ничего! Вернешься: жива, весела, дом сторожит! Дал ей кость, дал ей хлебала из шелухи — так она за тебя жизнь отдаст, если нужно!
— Да, раньше голодно было, — вздыхая, соглашается мать.
Сарычев вновь извиняется; мать рассказывает ему, каким слабеньким рос ее Ваня, как Сурикова помогала его растить, хотя Матвей не ладил с Суриковой, считал навязчивой, — как трудно стало, когда Матвей умер: у Вани возраст начался вздорный, капризный, в этом возрасте всякому легко отбиться от рук, без отца и подавно… Школу еле кончил, десятилетку, правда: так Матвей хотел, да что проку, если дружки под окнами высвистывают, подбивают на проклятые глупости: вино пьют, по улицам шатаются, а чуть что — и в драку. Была на армию надежда, да не успел Ваня пойти в армию: какой-то дряни выпил, осмелел, полез драться с милиционером Елистратовым, чтобы дружкам понравиться, и, конечно, в тюрьму сел. Спасибо, выпустили скоро, за поведение…
Сарычев рассказу не мешает, он слушает молча, живо, хмуро и лишь однажды, когда мать признается, что мечтает дожить до того дня, когда ее Ваня приведет в дом жену, перебивает, испуганно замахав обеими руками:
— Вот это, пожалуйста, бросьте! Подумайте хорошенько: ну кого он может привести? Такую же, как и сам, распущенную? Которая бормотушку пьет или еще чего похуже? Вы с ним-то нахлебались — ведь нахлебались? — а вдвоем они нас быстренько со свету сживут. Быстренько, вы уж мне поверьте!
Мать не спорит, верит. Она даже не думает о том, прав или не прав Сарычев, но она слышит в его словах участие, зa одно это благодарна ему и готова во всем с ним соглашаться.
Мерно стучит железный будильник на письменном столе. Клоп, задремавший было у ног гостьи, затевает вдруг беспокойную возню, поскуливает, просится из дому; и вот они идут втроем по спящему Пытавину: пес, его хозяин и старая женщина. За длинными заборами, вдоль которых они идут, то и дело раздается сонное ворчание, позвякивание цепи, и Клоп вздрагивает, жмется к Сарычеву.
— Не выспаться вам нынче из-за меня, — сокрушается мать.
— Не из-за вас, не из-за вас, — успокаивает ее Сарычев. — Я вообще плохо сплю, отвык. И приятеля этого, с его гастритами, выгуливать надо. Так и слоняюсь по ночам, пугаю ворон.
Перед тем как разойтись в разные стороны, они останавливаются под мигающим фонарем на углу Буденного и Сосновой.
— Вы как-нибудь заходите к нам, с собачкой заходите, в любой час, — приглашает мать.
— А что? И зайду. Возьму и зайду. У нас с вами как-то хорошо получается разговаривать. Потому что жизнь прожили, есть о чем. Ведь правда, хорошо?
— Хорошо, очень хорошо! — соглашается мать…
Легкой, свежей походкой идет она на привычные запахи озера и думает о том, что непременно нужно будет позвать Илью Максимовича на сахар. Уж она-то умеет делать настоящий сахар. Долго, пока не загустеет, варит в молоке сахарный песок, досыпает в варево сухой малины, чтобы медом и садом пахло, чтобы кислинка была, а потом коричневый, почти готовый сахар затвердевает в блюдцах и, приняв их форму, превращается в твердые сладкие лепешки. Матвей Королев любил грызть ее сахар с чаем и просто так, он даже зубов не берег: так, говорил он, вкусно, что и зубов не жалко… Обязательно нужно будет позвать на сахар Илью Максимовича, и, может быть, специально ради него стоит добавить в сахар, кроме малины, немного апельсинового сиропа… Счастливая мысль об апельсиновом сиропе заставляет ее ускорить шаги. Она едва не бежит, смеясь, и вдруг останавливается, удивленная прохладными, мягкими прикосновениями к разгоряченному ходьбой и бессонницей лицу. Она вглядывается в ночную синеву и видит: небо чисто и полно звезд, на нем ни клочка туч, но откуда-то валит и валит густой и неслышный снег.
…На всем видимом Ивану пространстве снег падает на черный лед, и вот уже не замерзшее озеро лежит перед Иваном, но светлый луг, теплая голубая равнина. Бродя вдоль береговых торосов и изредка оглядываясь на крыльцо своего дома, Иван думает о том, что ни за что не ляжет спать, пока мать не вернется. Когда вернется — другое дело: тут он завалится и поспит часок-другой. Встанет за два часа до ухода в «Бурводстрой», не позже. Вымоет в доме все полы, вытряхнет и вычистит свежим снегом половики и диванный коврик, выбросит ненужный хлам. Он сделает все, но для этого обязательно нужно поспать часок-другой, ведь скоро утро, а матери еще нет… Ивану становится не по себе, картины всех возможных ночных несчастий чудятся ему за снежной пеленой.
Не желая унижаться до паники, Иван гонит эти картины прочь; он захватывает ладонями горсть молодого снега и, удивляясь его чистоте, думает о том, что не мешало бы побелить потолки… Мягкие шаги в тишине кажутся далекими, Иван всматривается в скрытую снежной завесой даль, но вдруг не вдали, а совсем близко, словно раздвинув собой завесу, появляется на берегу и идет навстречу Ивану маленькая женщина в густо облепленном снегом пуховом платке. Иван видит: это мать идет ему навстречу.
Снегопад прекращается внезапно и мгновенно, словно и не было его вовсе. Сарычев сбивает перчаткой мокрые комья с воротника и нетерпеливо тянет поводок, помогая Клопу выбраться из сугроба. Клоп с усилием выпрыгивает и проваливается еще глубже. Не ослабляя, но, наоборот, сильнее натягивая поводок, дабы Клоп поскорее обрел твердую почву, Сарычев думает о том, с какой все же хорошей женщиной и при каких все же нехороших обстоятельствах свела его судьба. Он вспоминает ее смятение, ее доверчивый, благодарный взгляд и с беспокойством, подобным тому, что привык испытывать при пробуждении зубного нерва, пытается понять, отчего он, Сарычев, чувствует к ней не только жалость, не только расположение, но и легкую брезгливость.
Стремясь избавиться от внутреннего беспокойства, Сарычев принимается думать о ночной гостье во множественном числе. Он давно открыл: когда думаешь о ком-нибудь во множественном числе, мысли не спотыкаются, они шагают размашисто и упруго, им, очищенным от неуверенности и тревоги, истина легко выходит навстречу… Подергивая поводок и сердито оглядываясь на измученного Клопа, Сарычев думает о них: об этих маленьких женщинах в пуховых платках. Они рано состарились. Они вынесли на своих плечах горы трудов, тягот, страданий. Они радостей знали с гулькин нос. Они заслужили в конце концов спокойное, ровное существование… Но они вырастили детей, которые отбились от рук, шастают по Пытавину, пьют вино в «Ветерке», чуть что дерутся и готовы просто так, за здорово живешь, забраться в ларек или в чужое окно. Потому что избалованы любовью своих матерей, знавших мало любви и уж совсем не знавших никакого баловства.