— Так, но смотри: они в тюрьме на государственные денежки живут, то есть на наши. Мы здесь за них горбатимся, а им что тут на шаромыжку, что там задарма; из тюрьмы приходят: морды, как репа, жопу наели — и опять за свое; я б их лучше всех расстреливала.
— Ты ж нестарая еще, — принялась увещевать Марию проводница первого вагона, — мы, погляди, и то старее. Стыдно не работать. Глянь, руки у тебя, как лопаты. Стыдно.
— Я, тетеньки, работаю, — сказала им Мария, но проводница третьего вагона ее свирепо оборвала:
— Отойди, не то засвищу!
— За что свистеть? — обиделась Мария.
— Ты знаешь, — проводница вынула свисток и повертела им перед собой, как если б делала козу младенцу. Лязгнули сцепления, зашелся свистом и шипеньем паровоз, и проводница уплыла; поплыли мимо окна; люди в них, те, что не спали, глядели на Марию безучастно, некоторые хмуро, а кто и сквозь нее, ее не видя…
— Поезд-то откуда? — прощаясь, крикнула Мария.
— С Невеля, — ответила ей проводница последнего вагона.
— Что же вы делаете! У меня мать в Невеле! друзья в Невеле! меня там каждая собака!.. — отчаянно, но и без всякой цели соврала Мария, махнула тюбетейкой поезду вслед и, обессилев, села в пыль, на тут и там проросший подорожником щебень платформы.
Обходчик, будто вырос, встал над нею, потом присел на корточки и, отложив кувалду, вынул из кармана вареное яйцо. Протянул ей:
— На, пожуй… Попробуй сесть на рижский, если не торопишься, — сказал он, глядя, как Мария ест. — Ждать долго, но зато люди там спокойные, с понятием, — он подобрал кувалду и поднялся, чтобы продолжить свой неспешный путь вдоль путей.
Доверившись его словам и своему упрямому желанию удачи, Мария согласилась дожидаться вечернего поезда из Риги. В сторонке от платформы, возле насыпи, в тени лесопосадок, на мягком мху, усыпанном сосновой хвоей, она без снов и без забот спала весь день — лишь вскидывалась всякий раз, как только насыпь принималась вдруг дрожать, шурша песком и камешками. Товарный проползал по рельсам, с воем проносился скорый, пробегала, брякая, дрезина; потом надолго все стихало, томный воздух замирал, звенело солнце, тень пахла лапником, смолой, и сон был сладок. Когда же воздух стал тускнеть и остывать, Мария встала и вернулась на платформу. Там, как и утром, было пусто, никто опять во Псков не собирался, и это тревожило. Когда тревога и надежда устали в ней бороться и Мария успокоилась, показался синий тепловоз. Гудя нутром, приблизился и встал — но двери всех вагонов оставались заперты. Тепловоз и стоя не переставал гудеть, грозя вот-вот тронуться в путь. Мария, охнув, побежала вдоль состава. Открытой оказалась дверь вагона-ресторана. На табурете в тамбуре сидел, согнувшись, длинный парень в фартуке и чистил картошку, бросая ее в дюралевый бак перед собой. Вокруг него, казалось, облаком клубился запах жареного лука; из окон ресторана доносились звуки радио, мужской смех и звон посуды.
— Ты б разрешил пройти, — вцепившись в поручень, с мольбой сказала Мария парню. Он поглядел на нее с сочувствием и ответил, словно извиняясь, аккуратно выговаривая не родные ему русские слова:
— Сегодня пива нет.
— Я ж не о том! — сначала не поняв его, поторопилась объясниться с ним Мария, но вагон сильно дернуло, поезд тронулся, и ей пришлось отпрянуть. Парень с сожалением развел руками и исчез из глаз. Поезд быстро набрал скорость и ушел. Мария вновь одна осталась на платформе.
Она вернулась на шоссе и, вновь настроив шаг на долгую ходьбу, двинулась к Пскову. Справа, в окнах домов поселка Дуловка, уже трепетал багровыми и жаркими занавесками закат. Там, средь темнеющих сараев и домов, кричал мужик, должно быть, пьяный, упрямо препираясь с эхом собственного крика, зудела изредка бензопила, истошно лаяли собаки. Одна из них, как только Дуловка осталась за спиной, внезапно выпрыгнула из-под куста придорожной ольхи и молча подалась следом за Марией. С опущенной к асфальту мордой, с опущенными острыми ушами, она трусила сзади в десяти шагах, не приближаясь и не отставая. Мария мельком, чтоб не сбиться с шага, оглядывалась на ходу в надежде не увидеть хоть однажды за собою никого, но всякий раз бегущий пес оказывался перед глазами. Поддавшись страху и пытаясь разминуться с псом, она переходила от обочины к обочине — и пес трусцой пересекал шоссе наискосок. Настала ночь. Тень пса, как лодка на ночной воде, плыла бесшумно за Марией, и свет луны в его зрачках то остро вспыхивал подобно корабельным фонарям, то гас, когда он опускал глаза. Мария поначалу злилась, стыдясь своей боязни, потом, привыкнув к страху, подобрела и даже разговаривала с псом — когда садилась отдохнуть и пес, не приближаясь к ней, укладывался брюхом на асфальт.
За что мне это все, пытала она пса, сидя на корточках и опустив голову на руки, сложенные на коленях, — за мою дурость, скажешь, так ведь?.. Так ведь это ясно без тебя. Но не одна я дура, и дурная — не одна. Почему другие дуры все теперь в своих постельках — одна я здесь?.. Тогда, в войну, — что, у одной меня был фриц-ефрейтор? Но почему меня под суд, когда другие — те почти и прятаться не стали, и жили, как и жили, как все, среди людей? Вот это очень интересно. И интересно, почему я всегда знала, знаю и сейчас: все со мною справедливо. Не повезло, все так, но — справедливо. Почему?.. А потому что было хорошо. И с Кнуче-гадом было хорошо, не только сытно, и в Пушгорах, особенно в лесу, и вода в Щепце была прекрасна — так, скажу тебе, в Щепце мне было чисто, так хорошо, что эти невельские твари-проводницы иначе просто не могли как только обругать и не пустить меня на поезд… Вот если б с Кнуче было мне противно, как, например, Тамарке с Михаэлем — я б, может, как Тамарка, прожила все эти годы по-людски. Или не так? Ты не молчи, скажи, хотя бы гавкни… Вот если б мне со старшиной и со Смыкаловым-солдатиком вдруг было хорошо, как раньше с Кнуче, тогда б вода в Щепце была противной — но я за это села бы на поезд… А если мне со старшиною вдруг было б сильно плохо: вот если б он меня избил, тогда бы и Щепец был чист, и я б потом на поезд села, но что за радость ехать в поезде, если все болит!.. Ты, если хочешь, чтобы жизнь нормально ладилась, живи, пожалуй, плохо, но не сильно плохо. Живи так плохо, чтобы оставалось, чему потом заслуженно порадоваться. Но радуйся не слишком — как бы после слишком плакать не пришлось. Поголодавши, но не впроголодь, померзши, но не до костей — порадуйся, коль пустят в сени переночевать и бросят мясо со стола. Ты понял, пес: живи, как пес.
Пес вскакивал и лунной вспышкой глаз торопил ее. Мария поднималась с корточек и шла вперед, бездумно, как открытки с видами, перебирая свою жизнь, — и глянцево мелькали перед ней в ночи лица людей, коров, дома, бараки, верхушки лиственного леса, сопки в розовом лишайнике, тундра в тумане, какие-то медовые опилки, пальцы Невсесяна, самолет, поэты с арфой на ветру, дети в пушку, с молочной пенкой по краям крикливых губ, красные колеса паровоза, пар, дымы, мужские лица с высунутыми языками, язык собаки, сваленный на бок разинутой пасти, немцы с петлицами, милиция и проводницы в кителях. Мария не умела связно помнить на ходу. Лишь только вновь присев, стала подробно вспоминать тех проводниц — и как они ее стыдили, чтоб поняла: жить надо правильно.