Над головою кто-то зашагал в верхах деревьев, покряхтывая и недовольно вскрикивая. Мария чуть не протрезвела. Тетка в клипсах перестала хохотать и тихо вспомнила о мамочке. Теребилов кратко выматерился и тут же извинился. Григорий объяснил им в полной тишине, что это — знаменитый черный ворон, которому полтыщи лет, и, говорят, он еще столько, даже больше, проживет.
— Он видел Пушкина, — вдруг погрустнев, сказала тетка в клипсах и убрала голову Григория с колен.
Григорий подтвердил:
— И Пушкина, и всех дворян, и Ильича, и отреченье Николая, Булак-Булаховича с Поземским — да что там Булаховича! — он видел много что до них: и Грозного, и короля Батория; тот вон оттуда шел туда, на Псков, топча все своим железным конем. — Старик махнул рукой куда-то в сторону. — Да, ворон этот много повидал и много мог бы рассказать, ведь вороны умеют говорить не хуже попугаев…
Теребилов с теткой отправились во тьму ловить ворона, чтоб с ним поговорить. Старик Григорий тоже собрался, но они его не взяли. Он расстроился. Глядел в костер. Предложил Марии выпить вместе и сказал:
— Вот и остались мы с тобою, Павловна, одни.
Мария, как положено, вздохнула.
— Я тоже, как и ты, фактически одинок… Ты можешь ничего вообще не говорить, но я знаю. Я все о тебе знаю, хоть и не знаю тебя совсем. Я весь день, как увидел тебя, так и вижу всю внутри. Потому что я очень умный человек. И ты довольно умный человек, я это вижу. Два умных человека, когда они одни вместе, — это бастион. Это, Павловна, редут, который внаглую не возьмешь и на хитрой козе не объедешь… Ты спросишь, только, пожалуйста, молча: зачем нам редут, когда вокруг и так все хорошо? Нет, Павловна, не так все хорошо. Войны больше не будет, это верно и, кажется, всем ясно, хоть и пугают ею, но вот люди, которые не люди, а людье — этих меньше не стало. Нас с тобой осталось мало, зато много выжило гадов и дураков. Мы устали, а они физзарядку делают, еще и стихи свои читают на полянке. О них нечего и говорить… А с кем тогда нам говорить? С Николаем Николаевичем, с Федором Семеновичем я, допустим, согласен. Но они молодые, в Москве, у них там шахматы, Арбат, наука, эсперанто — и где, скажи на милость, когда, на чем мне с ними говорить? У меня марки, мой бастион, замечательное собрание — их марки не интересуют… У меня книжки: подписные издания, избранное, и с картинками, и с твердыми знаками, разные — скоро будет полтыщи томов; но я чего-то с книжками устал. Устал я, Павловна, мыслить, и никому не помогает, — он начал бормотать и впал в немоту.
Мария продолжала вежливо вздыхать. Она не поняла ни слова из того, что он ей говорит и что за бастионы городит; ее тяжелой, переквашенной плодовым голове было неподъемно понять, что значат эти бастионы, но она знала одно: он усмиряет в себе что-то оскорбленное и что-то гордое пытается ей доказать; знала также, что в мужчине гордое нужно уважать, пока мужчина не замолкнет — и потому из последних сил удерживала на лице выражение строгости и заботы.
— …Я устал и все решил. Книжки все продам, марки — в Дом пионеров; все, что забыть — забуду и останусь я, Павловна, перед тобою весь как есть. Именем Григорий, еще не самый старый возрастом старик, здоровьем — гриб-боровик, всем грибам полковик, вот только устал. Сам себе хозяин, больше никаких их грамот и выговоров, пенсия — с марта… Свой дом в Любятове: и воздух изумительный — и в черте города. Огород… Пчел заведем: мед, и полезно кусают. Надо бы и коровенку, но корову нам с тобой, Павловна, закон не позволяет. Это не беда. Мы с тобой и без коровы правильно живем… Ты утром просыпаешься — я тебе булку с медом несу, а после идем мы с тобой вниз на Пскову — ершей на опарыша ловить и собирать полезные травы… Ты, например, крапивный суп варить умеешь?
— Умею, — ответила Мария, и, не расслышав или вовсе не слушая ее, Григорий успокоил:
— Это не беда. Я научу, а то и сам тебе сварю: и крапивный, и рассольник, хочешь, борщок, а хочешь, щи…
Тьма ожила, раздался топот, хруст валежника; Теребилов и тетка вернулись к костру, оба злые. Тетка где-то потеряла клипсу и за это называла Теребилова гадом. Поковыряв в костре хворостиной, Теребилов тем же словом обозвал Григория, который не уследил за картошкой: она вся выгорела до углей. Григорий его не слышал — спал. И Марию потянуло в сон, но Теребилов не дал ей уснуть: достал из сумки бутылку плодового, сбил камнем с горлышка сургуч и вынул зубами пробку.
— Сколько ж вы его взяли? — спросила Мария с мукой, и Теребилов ей ответил деловито:
— Много.
Мария выпила; горло привычно ожгло; ненадолго голова стала легкой.
Шаги, мужские голоса вдруг зазвучали словно ниоткуда; двое надвинулись из тьмы, нависли над костром, расставив ноги; один из них сверху сказал:
— Вон ты где. А мы с Михой тебя обыскались.
— Тимоха! — восторженно взвизгнув, отозвалась тетка с клипсой.
— Мы тут на Савкиной гуляем. Сидим у Михи; весело… Это Миха, познакомься.
— Ты с нами или с этими? — угрюмо спросил у тетки Миха.
Тетка легко, как девочка, вскочила. Голоса Тимохи с Михой и ее смех недолго раздавались в темноте. Теребилов крикнул в никуда с тоскою:
— Ну и катись колбаской!.. Грубые люди, Павловна, — сказал он Марии, умолк, и мигом позже, засыпая уже, она услышала от него: — Бросили нас, Павловна. Одни мы с тобой остались.
Мария закивала и уронила голову в траву. Потрескивал костер, тоскливо и страстно бубнил Теребилов, Мария, боясь его обидеть, старалась не спать. Она смотрела на яркий костер и видела там, как Теребилов, голый по пояс и потный, стоит перед пышущей топкой в котельной яслей на Поземского и медленно говорит, что ему еще нет пятидесяти, еще не поздно ему бросить кочегарку, кончить с белой и плодовым, порвать навеки с грубыми михами и тимохами и подписаться на энциклопедию… Зев топки выл, и воздух выгорел, давило грудь, давил потолок котельной; Теребилов, гладя черенок лопаты, успокаивал: «Ты потерпи; ты у меня, Павловна, палец о палец больше не ударишь и еще хвастаться мною будешь. Домработницу подыщем, в драмтеатр пойдем, там сцена поворачивается, как карусель, и в Ленинград гулять поедем, к фонтанам, и Кавказ смотреть поедем, и детей в музшколу на Советской отдадим, будут они у нас с тобой на мандолине учиться, а если захотят — пожалуйста, и на скрипке…». Мария торопилась поскорее согласиться, потому что жерло топки уже расперло пламенем, искры целыми снопами вырывались в котельную, жарко кружась, поднимались к небу, там остывали, смерзались в скопления звезд; хотелось пить, еще больше хотелось дышать; оставаться в котельной было невмоготу, пора было бежать наружу, на воздухе прийти в себя и посвежеть, подождать там Теребилова, дождаться и Григория, вместе с ними все обсудить, но так, чтоб для себя все правильно решить и никого из них своим решеньем не обидеть. Задыхаясь, она вслепую, из последних сил, налегла, страшась задуматься, что за преграда не пускает ее прочь, — и вырвалась из кочегарки. Забрала, сколько сумела, живого воздуха пересохшим ртом, открыла глаза и увидела перед собою уже высокое жгучее солнце на неподвижном и звенящем синем небе. Пробуя встать, перевалилась на бок со спины — и что-то твердое перевалилось в голове, отозвалось в груди и животе волною тошноты и боли.