— Чего?
— Съехать в канаву, погибнуть, — ответила Элизабет Моррис, продолжая ступать по траве, вплотную у самых кустов, так что листья, гладя, касались ее лица.
Линда расхохоталась за ее спиной.
— Я не погибну, — объяснил ее приветливый голосок. — Я ненавижу машины, как и мама, как и все настоящие женщины.
Предположительно внизу, у пирса, дуло сильнее. Жара была чрезвычайно утомительна.
— Так чего же ты хочешь? — спросила Элизабет Моррис. — Что тебе известно о настоящих женщинах? Он любит свой мотоцикл, а ты любишь его. Ничего проще нет. Ты примешь и его мотоцикл!
— Да, миссис Моррис!
— Зачем же спрашиваешь меня о том, что и самой хорошо известно?
— Не знаю, — ответила Линда. — Спокойной ночи, миссис Моррис.
Миссис Моррис вышла из дома, дул ветер, походивший на прохладный ровный поток… Медленно спустилась она вниз, к гавани, плененная красавицей-ночью. Пирс был пустынен. Сквозь распахнутую дверь «Клуба пожилых» далеко на асфальт падал неоновый свет, озаряя его на мгновение. Она остановилась и заглянула в вестибюль, где кассирша читала, сидя за своим столом.
Комнатка, обшитая тесом, была скучной и едва ли больше обыкновенного барака. Миссис Моррис повернулась, чтобы уйти домой. «Как глупо, — подумала она, — как грубо! Не придать порогу дома ни ощущения великого ожидания и предвкушения, ни малейшей праздничности… Полагаю, тем, кто явится сюда, придется вешать свои норковые шубки на гвоздь. Могу поклясться, что там даже зеркала нет!»
Из вестибюля вышли две старые дамы, стройные, с тиарами на седых волосах. Стоя рядом в своих длинных платьях, с лицами, обращенными в сторону ветра, они походили на двух королев, дозволивших себе краткий часок одиночества. Рука об руку вернулись они в зал, а манера держаться в этом невеселом помещении, да и походка разоблачали все значение их декольте и исключали даже малейшее сомнение в том, что весенний бал был достойным и пышным празднеством.
Миссис Моррис заплатила в кассу и предъявила свой членский билет. В дверях бального зала билет проштамповали и попросили по возможности не курить в зале.
Праздничный зал раскинулся пред ней, озаренный розовым сиянием, и внезапно тревога и глубокий страх накатились на нее как волна. Тут буквально рядом с ней очутилась мисс Фрей и прошептала:
— Котильон! А приглашает к танцу главный врач из местной больницы.
Главный врач стоял перед эстрадой, провозглашая великий ежегодный котильон Сент-Питерсберга. Он занимался этим на каждом весеннем балу уже целых пятнадцать лет, а его предшественником был профессор — специалист по внутренним болезням. По обе стороны от главного врача стояли присяжные — танцующие кавалеры, одеревенелые, словно палки, и каждый из них был облачен в костюм того же цвета, что и платье не известной другим дамы. Врач провозгласил:
— Белая лента!
И в глубокой тишине, в стыдливом сознании своей значимости, из моря преисполненных ожидания женщин отделилась одна — празднично разодетая в белое женщина и скользнула к господину, облаченному в костюм белых тонов. Она встала рядом с ним, глядя прямо пред собой.
— Что они делают? — спросила миссис Моррис. — Чем они занимаются?
Кэтрин Фрей, глядя на эстраду, прошептала:
— Этот выбор случаен! Любой имеет право на танец. Но речь идет о том, чтобы вовремя принять в нем участие, ведь тонов одежды не так уж и много… В этом году дамы явились на час раньше и всё захватили в свои руки!
— Зеленая звезда! — провозгласил главный врач. — Желтая роза! Алая и голубая розетки!
В конце концов никаких цветов больше не осталось, бархатный поднос оказался пуст. Избранные, пара за парой, ждали, не глядя друг на друга, когда зазвучит музыка. Лучи прожекторов — оранжевые и ярко-красные — начали сменять друг друга. Зазвучала музыка. Кавалер с белой лентой танцевал котильон с дамой в белом. Желтая роза танцевала с желтой розой…
Ежегодный котильон Сент-Питерсберга — плод стародавнего обычая, отмеченный торжественной серьезностью и теми мелодиями, что всякий раз пробуждали горестные и приятные ощущения, вызывая дрожь узнавания и воспоминаний. Длинные плотные ряды женщин сидели молча, неотрывно разглядывая танцующих. Тим Теллертон, склонясь над невероятно маленькой, скованной неестественностью дамой, пытался заставить ее кружиться в танце; она тяжело дышала.
— Элизабет! — вскричала миссис Хиггинс и поднялась в ряду дам, сидевших на скамье. — Элизабет, я хочу танцевать!
Как трудно было пробиться мимо всех этих колен, рассыпая направо и налево извинения, но наконец она ступила на танцевальную площадку и протянула руку миссис Моррис.
— Дорогая миссис Хиггинс, — поспешно проговорила миссис Рубинстайн, — по-моему, вам это не подобает. Мое предложение о дамском танце рассматривалось наверху — в самом правлении, однако его отвергли.
Миссис Хиггинс ответила:
— Ребекка, не беспокойтесь. Там, откуда я родом, мы танцевали друг с другом на каждой танцевальной площадке. Какое-то мгновение, обе очень серьезные, они прислушивались к звукам музыки, а потом включились в медленный вальс. Картины жизни и даже слова могут исчезнуть, но танец забыть нельзя. Ханна Хиггинс почувствовала свое новое, отягощающее ее бремя, и в глазах ее возникла непонятная робость; она крепко держала за руку Элизабет Моррис. Они танцевали без устали, танцевали почти церемонно, держась на расстоянии друг от друга, но красиво взвешивая каждое движение, каждый поворот.
— Все идет хорошо, не правда ли? — спросила Элизабет.
Ханна Хиггинс кивнула, не отвечая, она лишь мимолетно улыбнулась. Места у них было предостаточно, все время вокруг них зияла пустота. Луна зашла за тучи, а ветер постепенно усиливался. В воздухе пахло дождем. Необычайно слабые звуки музыки доносились к месту парковки машин, море уже бурлило.
Эвелин Пибоди сидела на пустом ящике, чувствуя себя несчастной из-за всего, что натворила, и задавала самой себе вопрос: очень ли ее презирают в недрах клуба. Ветер был влажный, и Пибоди не хватало ее вязаной шали, но она не осмеливалась войти в дом и взять шаль. Порой жизнь бывает совершенно ужасна, но, кажется, хуже всего, когда она, Пибоди, пытается оказать услугу.
— Пибоди, у тебя что, насморк? — спросил Томпсон.
Она коротко ответила:
— Я чувствую себя несчастной!
Вдохнув ртом воздух, он очень медленно выдыхал его, а затем сказал:
— Несчастье, ха-ха, исключительно интересовало моего друга Иеремию Спеннерта, он частенько говаривал об этом. Он говорил о народе, считающем, что несчастье — редкостное состояние духа, и бывал искренне изумлен, когда людям становилось плохо. Он знал, что на самом деле — все наоборот, как раз наоборот.
Томпсон лег на землю, прикрыв лицо рукой, а через некоторое время добавил:
— Не играй с горем!
[24]
— изрекал Иеремия Спеннерт…