Тут же рядом гнездился левейший из левых, самый непонятный
из всех русских футуристов, вьюн по природе, автор легендарной строчки «Дыр,
бул, щир». Он питался кашей, сваренной впрок на всю неделю из пайкового риса,
хранившейся между двух оконных рам в десятифунтовой стеклянной банке из-под
варенья. Он охотно кормил этой холодной кашей своих голодающих знакомых. Вьюн –
так мы будем его называть – промышлял перекупкой книг, мелкой картежной игрой,
собирал автографы никому не известных авторов в надежде, что когда-нибудь они
прославятся, внезапно появлялся в квартирах знакомых и незнакомых людей,
причастных к искусству, где охотно читал пронзительно-крикливым детским голосом
свои стихи, причем приплясывал, делал рапирные выпады, вращался вокруг своей
оси, кривлялся своим остроносым лицом мальчика-старичка.
У него было пергаментное лицо скопца.
Он весь был как бы заряжен неким отрицательным током
антипоэтизма, иногда более сильным, чем положительный заряд общепринятой
поэзии.
По сравнению с ним сам великий будетлянин иногда казался
несколько устаревшим, а Командор просто архаичным.
В общежитии обитали ученики Вхутемаса, которым Октябрьская
революция открыла двери в искусство, «принадлежавшее народу». Все эти обросшие
бородами молодые провинциалы оказались в живописи крайне левыми. Даже кубизм
казался им слишком буржуазноотсталым. Перемахнув через Пикассо голубого периода
и через все его эксперименты с разложением скрипки в разных плоскостях, молодые
вхутемасовцы вместе со своим же собратом московским художником Кандинским
изобрели новейшее из новейших течений в живописи – абстракционизм, который
впоследствии перекочевал в Париж, обосновался на Монпарнасе, где, к общему
удивлению, держится до сих пор, доживая, впрочем, свои последние дни.
Но тогда, в нищей, голодной, зажатой в огненном кольце
наступающей со всех сторон контрреволюции Советской России, в самом ее сердце,
в красной Москве, в центре Москвы, против главного Почтамта, в общежитии
Вхутемаса это сверхреволюционное направление буйно процветало. Все стены были
увешаны полотнами и картонами без рам с изображениями различных плоскостных
геометрических фигур: красных треугольников на зеленом фоне, лиловых квадратов
на белом фоне, интенсивно оранжевых полос и прямоугольников, пересекающихся на
фоне берлинской лазури.
Царили Лавинский, Родченко, Клюн…
К этому времени относится посещение Лениным Вхутемаса, о
котором только и шло разговоров в ту раннюю весну, когда я приехал в Москву.
Говорили, что Владимир Ильич и Надежда Константиновна в
вязаном платке поверх меховой шапочки приехали во Вхутемас на извозчичьих
санях. Воображаю, какое было выражение лица у Ленина, когда он увидел на стенах
картины с разноцветными треугольниками и квадратиками!
Теперь это уже стало общеизвестным фактом, историей. А тогда
еще ходило среди жителей перекрестка как легенда.
Но один лишь факт, что где-то здесь совсем недавно и совсем
недалеко от угла Мясницкой и Бульварного кольца, в доме, знакомом всем, побывал
сам Ленин, – уже одно это казалось мне чудом и как бы еще больше приобщало меня
к революции.
Во дворе Вхутемаса, в другом скучном, голом, кирпичном
корпусе, на седьмом этаже, под самой крышей жил со своей красавицей женой Ладой
бывший соратник и друг мулата по издательству «Центрифуга», а ныне друг и
соратник Командора – замечательный поэт, о котором Командор написал:
…«Есть у нас еще Асеев Колька. Этот может. Хватка у него
моя. Но ведь надо заработать столько! Маленькая, но семья».
…но мы еще с вами поднимемся на седьмой этаж, в комнату
соратника.
Справа от упомянутого перекрестка, если стать лицом к
Лубянке, за маленькой площадью с библиотекой имени Тургенева, прямо на
Сретенский бульвар выходили громадные оранжевокирпичные корпуса бывшего
страхового общества «Россия», где размещались всякие лито-, тео-, музо-,
киноорганизации того времени, изображенные Командором в стихотворении
«Прозаседавшиеся», так понравившемся Ленину. В том же доме в Главполитпросвете
работала Крупская по совместительству с работой в Наркомпросе РСФСР – по другую
сторону перекрестка, в особняке на Чистых прудах, под началом Луначарского.
Крупскую и Луначарского можно было в разное время запросто
встретить на улице в этих местах: ее – серебряно поседевшую, гладко
причесанную, в круглых очках с увеличительными стеклами, похожую на пожилую
сельскую учительницу; его – в полувоенном френче фасона Февральской революции,
с крупным дворянским носом, как бы вырубленным из дерева, на котором сидело
сугубо интеллигентское пенсне в черной оправе, весьма не подходившее к
полувоенной фуражке с мягким козырьком вроде той, которую так недолго нашивал Керенский,
но зато хорошо дополняющее темные усы и эспаньолку а-ля «Анри катр», –
типичного монпарнасского интеллектуала, завсегдатая «Ротонды» или «Клозери де
Лила», знатока всех видов изящных искусств, в особенности итальянского
Возрождения, блестящего оратора, умевшего без подготовки, экспромтом, говорить
на любую тему подряд два часа, ни разу не запнувшись и не запутавшись в слишком
длинных придаточных предложениях.
Рядом с Наркомпросом находился товарный двор главного
Почтамта, куда въезжали в то время еще не грузовики, а ломовики, нагруженные
почтовыми посылками, и оттуда потягивало запахом сургуча, пенькового шпагата,
рогож, конского навоза, крупными дымящимися яблоками валившегося из-под хвостов
першеронов к неописуемой радости откормленных чистопрудных, вполне
старорежимных воробьев.
Напротив же, если по прямой линии пересечь Чистопрудный
бульвар, где в июне густо цветущие липы разливали медовый, глубоко
провинциальный аромат вечной весны, можно было попасть в тот самый
Харитоньевский переулок, куда некогда из деревни привезли бедную Таню Ларину на
московскую ярмарку невест.
В Харитоньевский переулок выходило еще несколько других
переулков, в одном из которых – Мыльниковом – поселился я, приехав в Москву, а
следом за мною через мою комнату прошли почти все мои друзья, ринувшиеся с юга,
едва только кончилась гражданская война, на завоевание Москвы: ключик, брат и
друг, птицелов, наследник и прочие.
Мыльников переулок был известен тем, что в другом его конце
находилось здание бывшего училища Фидлера, хранившее на своих стенах следы
артиллерийского обстрела еще времен первой революции 1905 года, когда здесь был
штаб боевых дружин и его обстреливали из пушек карательные войска полковника
Римана.