Это не играет никакой роли, отвечала ей Дорис Флинкенберг очень ясно, и больше ей нечего было сказать, лишь пальцы на ощупь двигались вниз по телу — между ног и дальше.
«Сексуальность — это общение и креативность», — было написано красными буквами в брошюре, которую как-то раздавали им в школе. Сандра вспомнила это, когда достигла своего трехсотмиллионного самовызванного оргазма там, на супружеской кровати, в темной комнате в самой болотистой части леса, и не смогла сдержать улыбку.
Общение и креативность.
— Господи, — сказала она Дорис Флинкенберг внутри себя, и Дорис рассмеялась. Улыбнулась мокрым ртом, показала сверкающие зубы. — Чему только не научишься, всякому вздору.
Это произошло во время нервного срыва или сразу после. Но сам приступ начался так. Через пять недель после смерти Дорис, незадолго до Рождества, в субботу вечером Сандра была в гостях в семье Блументалей. Самый обыкновенный субботний вечер, когда родители дома. Мама и папа Блументали были в бане этажом ниже, а их дочь Биргитта и Сандра сидели в их миленькой гостиной — смотрели телевизор и тайком опорожняли изобильный бар, который родители держали для показухи. Они были трезвенники: отец — детский врач, мама — медицинская сестра, но она служила в поселковой управе. Приступ начался в этой гостиной, пока родители Блументали одевались после бани. Бах, они услышали сильный удар, когда Сандра рухнула на пол в полубессознательном состоянии. «Война началась», — успела подумать фру Блументаль, у которой остались с детства тяжелые воспоминания о бомбежках в городе у моря во время войны; она вскрикнула, громко, по-детски. Но через секунду взяла себя в руки и бросилась наверх. Увидев девочку, лежащую на полу — не их собственную дочь, слава богу, — она закатала рукава и бросилась оказывать первую помощь; но это не требовалось, так сказал ее муж, детский врач, который тоже оказался возле больной. Опасности для жизни не было. Сандра Вэрн просто-напросто упала в обморок, очевидно от перенапряжения, что вполне понятно, после всего, что случилось. А объяснения и раскаянья их дочери, к тому же слегка пьяной, его в тот момент не волновали. Как врач он сразу понял, что случившееся никак не связано с алкоголем, сколько бы Биргитта Блументаль в полуистерике и опьянении ни лепетала за его спиной свои детские признания: «Мы только попробовали».
Так начался приступ; он не был неожиданным, хотя так и могло показаться. На самом деле Сандра ждала его, как бы странно это ни звучало. Но не менее странно было жить так, будто ничего не произошло. Так она поступала сначала. Хотя все время понимала, что это неправильно, что это тоже ненормально. Но — что такое нормально? Когда Дорис не стало, слова тоже поблекли; миры, которые они скрывали, все нюансы, все ассоциации, особые значения. Нормальное стало снова нормальным, в нормальном значении. Конечно, это облегчало общение с окружающим миром и помогало установить взаимопонимание, но и отнимало что-то важное, отнимало вкус.
И был большой вопрос, он все время требовал ответа, требовал вплоть до нервного срыва: возможно ли вообще жить без этого вкуса? Ответить «да» означало бы солгать — точно так же, как и сказать «нет», а самой потом, например, завести новых друзей (словно все дело было в том, чтобы найти друга). Этот выбор мучил Сандру после смерти Дорис. Она не хотела умирать, но не понимала, как ей жить дальше.
Такой была реальность. И когда она об этом размышляла… вот, вот, в этом и была загвоздка: размышлять об этом было невозможно, не упираясь в логику. Из размышлений вытекало лишь одно решение — смерть, но Сандра вовсе этого не хотела и старалась гнать подобные мысли, и чего тогда, это уже Дорис в ней говорила, торопиться?
Вскоре после смерти Дорис Сандра, только что выздоровевшая от последней детской болезни, на этот раз свинки, вернулась домой с Аланда, она не хотела сразу идти в школу, ей казалось, что все на нее смотрят. Из-за того, что случилось. Многие ученики, которых она едва знала, были с ней внимательны, придерживали перед ней двери, но в то же время они сторонились ее. Шли дни, а в ней по-прежнему не было заметно ничего особенного, никаких признаков чрезмерных переживаний, например, кое-кто стал на нее косо посматривать, шептаться и шушукаться у нее за спиной.
А были и такие, учителя и ученики, кто подходили и выражали соболезнование. Соболезнование. «Соболезнование», — говорили взрослые. Это звучало значительно и весомо, но Сандре было тяжело выслушивать это.
— Ей нелегко, этой девочке, — говорил Тобиас Форстрём, учитель английского и истории, родом из Поселка, так же как родители Дорис. «Все против нее», — заявил Тобиас Форстрём таким тоном, словно читал лекцию, хотя это было на перемене и он уже сто лет не был ее учителем. «Многие здесь вышли из бедных семей с таким мизерным достатком, какой тем, кто не изведал нужды, и представить себе трудно. Поэтому так горько, что это случилось с девочкой, которой выпал шанс выкарабкаться. Разорвать круг, так сказать». Потом он улыбнулся, стиснув зубы, и похлопал Сандру по плечу. Стиснутые зубы и натужное похлопывание по плечу, Сандра понимала, что они означают: кое-кто в Поселке свысока поглядывал на приезжих, таких, как она и Аландец.
Которые понастроили дорогущих домов дикого вида и, хоть и поселились тут, никаких связей с Поселком не имели. С дачниками было проще: те не старались выдать себя за местных, к тому же с определенной точки зрения они могли показаться даже трогательными в своих попытках разделить всех на «настоящих» (местных) и «ненастоящих» (пришлых, как Аландец, считавших, что они все смогут купить за деньги); и так заботились о том, чтобы самим оказаться на нужной стороне.
— К нам в класс пришла замечательная девочка, — объявил Тобиас Форстрём с кривой улыбочкой тогда, давным-давно, когда Сандра только начала учиться в школе в центре Поселка. — Замечательная девочка из французской школы пришла к нам на самом обыкновенном уроке английского языка, посмотрим, что из этого получится.
Класс не засмеялся ни над ней, ни над попыткой Тобиаса Форстрёма пошутить. Форстрёма недолюбливали. Недоброжелательность, которую он скрывал за масленой улыбкой, и двусмысленные шуточки, которыми пытался забавлять совершенно безразличных к ним окружающих, сами по себе были отвратительны, от них инстинктивно хотелось увернуться. А с другой стороны, кому приятно, что ему напоминают, что вот он оказался здесь, а не где-нибудь еще и здесь и останется на веки вечные, сколько бы ни пытался вырваться, чем бы ни стал заниматься? Пока ты еще ребенок, и мир представляется тебе бескрайним, и кажется, что можно стать кем хочешь и делать что захочешь.
Сандра не обращала внимания на Тобиаса Форстрёма — ни тогда, ни позднее.
— Какое удивительное маленькое создание! — Это тоже он сказал.
Он, Тобиас Форстрём.
Да. С этим можно было согласиться. Ее манера говорить, держаться, ПОНИМАЕШЬ ТЫ ТЕПЕРЬ, КАК НЕМЫСЛИМО ЖИТЬ БЕЗ НЕЕ? — хотелось выкрикнуть Сандре в лицо Тобиасу Форстрёму, но она этого не сделала, а просто ушла, вежливо и любезно, как и подобало «девочке из французской школы», куда она вернется, и весьма скоро.