Потому и сказал маршал Гришеньке:
— А ты толкни пирс. Пусть морячок в воду упадет.
А чем начальство невероятней, тем очевидней к нему любовь и понимание.
Гриша даже не думал ни о чем промежуточном. Он от чувств к тому глупому маршалу задохнулся и сейчас же направил катер носом в пирс. А уж как они втемяшились — это ж надо было посмотретъ.
Катер-то в те времена кургузые был фанерный для легкости прохождения минных полей, мать твою рать, и как он вперился в пирс — это ж просто божье везение, что он сразу не захлебнулся, не затонул, потому что от удара нос вовнутрь у него провалился.
Маршалу некогда было, он ушел, а катер потом висел на лебедке — благо что рядом была, — чтоб под воду совсем не уйти.
Самые дотошные поинтересуются, упал ли моряк от толчка. Да вы что, мармеладные, ответим мы им.
Он даже не заметил, что его сбрасывали, поскольку пирс даже не шевельнулся. Смотал удочки и все такое.
Доктор Ухо
— Доктор Ухо…
— А что тут удивительного? — выдавил из себя старпом. На подведении итогов обсуждалась фамилия нового корабельного врача, и старпом не упустил возможности высказаться по этому поводу. — Самая медицинская фамилия. Хорошо еще, что не доктор Скелет, Позвоночник или Желудок. Или вот доктор Печень. А? Как вам, например, доктор Печень? Или прозектор Кишечник, дерматолог Клоака… А еще может быть врач Холера… О господи…
Тем и закончилось обсуждение, а на следующий день медик Ухо от переживаний по случаю того, что его назначили не в госпиталь, а сразу на вонючее железо, на улице напился и упал с грохотом навзничь.
Его дотащили до корабля и бросили в амбулатории. Он пришел в себя и от страха перед случившимся съел пятнадцать таблеток, от которых он проснулся только через две недели.
— Ухо! — орал старпом, стоя над усопшим Гиппократом. — Доктор Ухо! А также Скелет! Позвоночник! Желудок! Кишечник и Клоака! Что вы себе позволяете, врач Холера!..
А я вам говорю…
что флот наш не победить!
Не придумали еще такого средства. У нас может быть все: корабли гибнут, дохнут, взрываются, горят, тонут, у них отрывает винты, они сталкиваются, и пробоина выворачивает им внутренности, у них лопаются трубопроводы, и гидравлика через незначительный свищ под давлением в сто атмосфер превращается в факел, в туман, и в нем все время кто-то бегает и орет, вроде от страха и боли, а на самом деле от нетерпения, от желания помочь, от поиска необходимого решения, от жизни, от силы.
Видели бы вы, как они тонут, эти наши корабли! Они тонут, а ты, слава богу, в стороне, а не там, в кипящей воде, в мешанине, куда летят всякие обломки и разное такое, и что-то все время валится на голову, неукоснительно бомбит.
Тогда ты застываешь, если ты все еще в стороне, при наблюдении за столь величественной картиной, и она овладевает тобой целиком, а заодно и твоим воображением, которое рисует черт-те что, но все это потом — все эти игры воображения, а пока ты не можешь отвести глаз, ты толчешься где-то рядом, вздрагиваешь тогда, когда вздрагивает и корабль, ты наклоняешься вместе с ним, становишься на попа, погружаешься медленно, а потом переламываешься пополам и падаешь, падаешь, и внутри у тебя болит каждая жабра, печенка или же селезенка.
Знаете, ведь у нас в отсеке все рядом: и то, что должно взорваться, и то, от чего оно взрывается, а потом что-то пластмассовое выгорает совершенно окончательно совсем, и в отсек пошла, пошла вода — сперва пошла, а затем и поперла.
А ты перед всем происходящим такой совершенно незначительный, абсолютно несказанно маленький и невыразительный, и тебе предписано ходить, охраняя все это безобразие, но так, чтоб чего-нибудь не задеть, не коснуться, не дотронуться, не облокотиться, не опереться, а иначе — взрыв и убиение через обгорание и утопление.
И так у нас существуют огромными периодами, можно сказать, даже годами. И с каждым годом оно — это самое — все более и более готово к воспламенению и погребению. А ты, как какой-то, ей богу, дельфин, помещенный в тесный аквариум, должен умнеть на глазах, приобретая прозорливость и все большую и большую гибкость и проворство, чтоб обходить все эти смертоносные преграды и препятствия.
И при этом ты брошен — о тебе не думает никто. Даже не вспоминает.
Ты покинут — но все как-то веришь, что не совсем.
Ты предан — но все еще любишь своего предателя.
Опасность — вот от чего работает твой ум. Ты с ней один на один. Десятилетиями. Она нужна тебе. Необходима. Чтобы тренировать ту самую изворотливость, без которой ты уже не можешь обойтись.
Ты, как кошка, готов в любую секунду упасть на спину и выставить вперед свои цепкие когти.
Это потому, что ты моряк, бармалей тебя забодай.
И именно поэтому с тобой ничего не может случиться.
Мой «Минск»
Я был зачат по будильнику.
Точнее, по тому мерзкому звуку, который из него исходил. По нему треснули, он замолчал, движения продолжили, и я был зачат, и с тех пор не люблю все металлическое.
Исключение составляет большой противолодочный корабль «Минск», который люблю.
Не так давно его продали корейцам для организации плавучего борделя.
А я до сих пор во сне по нему хожу и слышу голос нашего политолога, капитана третьего ранга Непродыхайло Виктора Анисимовича, который любил выйти на верхнюю палубу, когда солнце, штиль и бирюзовые небеса, вздохнуть со значением и сказать: «Ну и погода! Усраться можно». А потом он обращал свои взоры на меня и говорил:
— Усатэнко, молоко матери! Почему не идем на партийное собрание?
— Не член партии, товарищ капитан третьего ранга!
— Ну и что? Ты же комсомолец!
— Уже нет. Выбыл по возрасту.
— Так! Шестнадцать торпед с ядерным боезапасом без партийного влияния. Как же это?! Усатэнко! Ведь если что случится, мы же тебя наказать не сможем! Как же на тебя надавить партийным рычагом?
После чего он спускался в недра корабля, где страдал.
А мы таскали на корабль баб. Потому что уйти на четырнадцать месяцев и не оттрахать половину города-героя Севастополя — это, я вам скажу, непростительное хамство. Но и тут партия была начеку. Открывается дверь каюты, а за ней совершается могучий коитус.
— Чем занимаемся?
— Да вот… и…бемся, товарищ капитан третьего ранга.
— Заканчивайте, товарищи. Заканчивайте и освобождайте помещение.
А мне, тайному организатору всего сего безобразия, он говорил:
— На корабле бабы.
— Да что вы, Виктор Анисимович!
— Да, да, и не уговаривайте меня Я же не слепой. Я все знаю. Я не теоретик партийно-политической работы, я практик. Вот, пожалуйста, — подходит к каюте и стучит в нее нашим условным стуком.