Но что это за тень позади Мозера?..
Нет, братцы, пока я таким путем попаду в Петербург, я определенно свихнусь в этом чудесном доме.
По старой домашней привычке я впрыгнул в кресло, покрутился там, перепрыгнул на подоконник, а затем снова вернулся в кресло.
— Ты что, нервничаешь? — спросил меня Фридрих, когда Мозер, записав все поручения, вышел из кабинета.
Я промолчал. Улегся в кресле и даже слегка прикрыл глаза, — дескать, «ни хрена я не нервничаю, думаю, как бы подремать...»
— Кстати! — тут же откликнулся на мое вранье Фридрих. — Где бы ты хотел спать?
Я моментально насторожился:
— А где обычно спишь ты?
— В своей спальне, на втором этаже. Рядом с ванной. Ты там еще не был?
— Нет.
— Пойдем покажу.
— Не нужно. Потом. Просто скажи Басе, чтобы она постелила мне там же, — сказал я и подумал: «На всякий случай...»
— У меня в спальне? — удивился Фридрих.
Он даже обрадовался этому, а я подумал — вот ведь странная штука наша жизнь: сколько бы ни было вокруг тебя живых существ — Собак, Кошек, Котов, но если нет настоящей привязанности, я не говорю уже о любви, ты — ОДИНОК!
Я подраскинул умишком и сообразил, что если я соглашусь спать в его комнате и если, не дай Бог, что-то начнет происходить, я могу не успеть... Что «происходить» и чего «не успеть», я себе пока еще не представлял.
— Нет, — сказал я. — Спать я буду по другую сторону двери.
Не желая объяснять истинных причин моего отказа спать с ним в его спальне, я прибавил, не солгав ни слова:
— Мы так всегда в Петербурге жили. Плоткин — в одной комнате, а я в другой — у его дверей.
Фридрих весело рассмеялся. Я даже и не думал, что в таком возрасте можно хохотать так самозабвенно!
— Потрясающая идея пришла мне в голову! — еле выговорил Фридрих. — Как только в моей постели окажется кто-то из дам и я, как обычно, к сожалению, буду вынужден признать себя несостоятельным, я же всегда смогу призвать тебя на помощь! А, Кыся? По-моему, замечательная идея!
Я вежливо похихикал в ответ, а сам подумал: «Господи! Как говорится, „сохрани и помилуй!..“ Как было бы прекрасно, если бы моя помощь понадобилась только в этом случае!..»
Для того чтобы скрыть свое смятение, я сделал вид, что разглядываю висящую на стене небольшую картинку, кстати, действительно оказавшуюся мне знакомой.
— Нравится? — продолжая улыбаться, спросил меня Фридрих.
— Очень! — искренне сказал я. — Это Матисс...
Фридрих покачнулся и чуть не рухнул на пол!
Он ухватился за спинку высокого кожаного кресла, стоявшего у письменного стола, и неловко упал в него, вцепившись побелевшими от напряжения пальцами в подлокотники кресла.
— Что ты сказал?! — прошептал он, и я испугался, что его сейчас хватит кондрашка.
Вот таких резких перепадов настроения у пожилых — что Котов, что Людей — я очень боюсь. Это просто невероятно опасно...
— Я сказал, что это картина Матисса. Был такой французский художник... — попытался я его успокоить.
— Я-то это знаю!.. — негромко и почему-то очень тонким голосом прокричал фон Тифенбах. — А вот откуда это знаешь ТЫ?!
Наверное, с того момента, как я что-то понял про Франца Мозера, я тоже находился на таком нервном вздрюче, что как только посмотрел на эту картинку, так в башке у меня открылась какая-то створка, и в памяти неожиданно всплыли и картинка, и имя художника. У Шуры Плоткина было ужасно много очень красивых цветных альбомов, и мы с ним иногда рассматривали в них любимые Шурины картинки...
Я поспешил объяснить это Фридриху, и он понемногу стал приходить в себя...
— Это подлинник, — слабым голосом проговорил он, и я почувствовал, что он очень гордится этим словом.
Я понятия не имел, что такое «подлинник», но переспрашивать не стал. «Подлинник» и «подлинник»... Подумаешь, невидаль! У нас с Шурой таких подлинников в альбомах было несколько сотен...
Почему я спустя месяц после моего вселения в дом Фридриха фон Тифенбаха так подробно рассказываю о первом... вернее, о первых днях своего пребывания в Грюнвальде?
Наверное, потому, что новизна увиденного, еще не притуплённая привычной будничностью, всегда требует некого выплеска на аудиторию. Начинаешь чувствовать свою исключительность. Вспомните время, когда поездка нашего Человека за границу была явлением редкостным и выдающимся. Этот же Человек, нашедший в себе силы вернуться домой, рта же не закрывал минимум в течение трех месяцев, рассказывая о своем пребывании ТАМ! От него же деваться было некуда!..
А некоторые не умолкали до глубокой старости и самым естественным образом уходили в мир иной со словами: «...помню, когда мы в шестьдесят девятом году были в Варшаве...» И привет.
Ну а во-вторых, потому что все мои последующие открытия и ожидание грядущих событий, а также обретение некой прямой информации захватили меня целиком и круглосуточно заставляли быть в таком нервном напряжении, что я вокруг себя практически ничего, кроме этого — грядущего, не видел и не слышал.
Признаюсь как на духу: я даже про Шуру Плоткина, даже про Водилу стал меньше думать... Тут я неверно выразился. Не меньше — реже. Но с той же тоской, с тем же беспокойством.
* * *
Вечером Фридрих переоделся в какой-то невзрачный костюмчик со свитерком, сверху натянул старую спортивную куртку весьма и весьма поношенного вида, сказал, что он эту куртку носит уже восемь лет и не представляет себе жизни зимой без этой куртки.
Я вспомнил, как Шура истово отпаривал брюки, как тщательно завязывал галстук, как бережно доставал из шкафа свой единственный «выходной» пиджак в клеточку, когда собирался, по его выражению, «в люди». Эти сборы всегда носили характер маленького торжественного и веселого ритуала.
Поэтому я спросил у Фридриха фон Тифенбаха — уверен ли он, что это та самая одежда, в которой нужно ходить вечерами по ресторанам? На что он легко ответил — эта одежда ему максимально удобна, а на так называемое светски-общественное мнение ему наплевать. Он не собирается уподобляться мужу своей дочери — Гельмуту Хартманну, который зимой ходит в норковой шубе мехом наружу, чтобы все видели, как он богат!
— Более пошлого зрелища, чем мужик в норковой шубе, придумать нельзя, — сказал Фридрих. — Увидишь — обхохочешься! Но если ты настаиваешь, я могу надеть что-нибудь другое...
— Нет, нет! — поспешил ответить я. — Мне лично ты во всем этом очень нравишься. И куртка тебе удивительно идет...
Потом со второго этажа мы спустились на лифте (!) в широченный гараж, где, кроме «роллс-ройса», стояли еще две машины — американский джип «гранд-чероки» и черный «Мерседес-500». Хорошо, что Шура когда-то выучил меня всем маркам автомобилей!..