Он шагал вокруг того квартала, откуда она появлялась по утрам, но не углублялся в него. Если пробовал, то начинали дрожать колени. Он и шагу не мог ступить. Боялся, что все испортит, что ей это не понравится. И он не переступал — словно через некую линию ограждения. Не заходил в этот старинный ветхий квартал, улочки которого были узкими, а домики — маленькими и тесно столпившимися. Но они ласкали его взгляд, по сердцу ему были. В этом квартале он чувствовал покой. Хотелось бродить именно здесь, глубоко вздыхая, наполнять этим воздухом свою грудь.
Через некоторое время, с тяжким чувством и неохотно, он уходил. Выбирался на тропу между двумя рельсовыми путями и шел по ней. Постепенно выходил из города, оставляя позади птицефермы и скотные дворы. Дальше начинались поля и сады. Весеннее солнце припекало, становилось жарко. Он чувствовал на лбу капельки пота.
Вне города землю покрывала свежая, сочная весенняя зелень, от которой на солнечном припеке поднимался терпкий, острый аромат. От этого аромата и от солнечного жара Исмаил чувствовал слабость и тяжесть. Хотелось растянуться в тени дерева и закрыть глаза, чтобы густая, горячая кровь спокойно текла в его жилах.
Усталый от этих пеших шатаний, он возвращался домой.
Дни весенних каникул тянулись для него невыносимо медленно. Одолевала скука и апатия. В глубине его взгляда поселилось горькое ожидание. Его смех больше походил на горестное хмыканье. Душой он весь извелся, был тревожен и обессилен. Считал часы, радовался приходу ночи. Ночь давала сон, забытье, освобождение, ночь вела за собой новый день, а тот — следующий, а там его могли ждать сладчайшие минуты всей жизни.
Может быть, когда через несколько дней он снова ее увидит, снова посмотрит на нее, он сможет всю свою любовь и нежность, все свои чувства и переживания, все свое существо разом собрать в своих глазах и через взгляд передать ей. И тогда ему захотелось бы, чтобы в этот миг стрелки всех часов замерли, время прекратило свой ход, мгновения не убегали, а он смотрел бы в эти знакомые глаза — и это тянулось столько, сколько длится жизнь. Он не моргнул бы ни разу. Кроме черт этого лица ничего бы не видел — ни солнца, ни месяца, ни земли и неба. Только смотрел бы в эти глаза, а потом — на ее лоб, брови, щеки и губы. Часы и дни оставался бы в таком состоянии и только смотрел бы, без еды и питья, без сна и отдыха. Не отличал бы ночь ото дня. Не ведал о вращении Земли и галактик. Целую жизнь, целую длинную жизнь, с веснами и зимами, с летом и осенью, сидел бы и смотрел на нее.
Потом он вздыхал и говорил: «Нет, жизни мало для этого, слишком мало, я хочу больше человеческой жизни. Я хочу до конца, до конца времен!» И приходили сладкие неизведанные чувства, и покоряли его, и тянули его в уединение. Хотелось остаться в таком состоянии. Где-нибудь лечь на спину, положить руки под голову и уставиться в потолок, смотреть в его уголки, на мелкие и крупные пятна, на точки мушиного помета. И думать. Позволить себе углубиться в разноцветный мир мечтаний, летать в нем, попадать в неизведанные страны. И есть не хотел он, и пить. Только летать так до бесконечности, слушая небесное пение, эти берущие за сердце напевы. Он забывал о себе и ничего не сознавал вокруг.
Новогодние каникулы закончились. Первый рабочий день был для него — как первый день жизни, вдохновляющий и страстный. Ночью накануне не мог заснуть. Глаза горели, словно раскаленная крупа была насыпана под веками. Сон был конным, он — пешим: как ни старался, не мог догнать. Цепи прозрачных мечтаний, как высокие волны, вставали из непонятных далей налетали на него, без жалости и без конца, и влекли за собой. Вначале он упирался. Сопротивлялся им. Хотелось спать спокойно и в свое удовольствие. Он пытался успокоиться, однако не мог. Эти волны уносили его, влекли на освещенные луной вершины и в темные глуби океана, к высотам синих небес и на мягкие ложа зеленых трав.
И он крутился на постели, с правого бока на левый. Ложился на спину, ровно выпрямившись, как мертвец, готовый в последний путь, готовый для гроба и для полета в сторону кладбища. Готовый скользнуть в могилу и быть проглоченным землей — и конец всем бессонницам и кошмарам, и полуснам-полуявям.
Он обессилел. Обессилел от ночи, что тянулась так долго и все не достигала утра. При всем том, в глубине всей этой путаницы и этого бессилия было извечное ожидание и была удивительная страсть, связавшая его с бытием самой вечности. Ну хорошо, значит, буду странствовать. Еще лучше, если не усну, а буду ждать. Позже будет время выспаться. Под могильной землей высплюсь. Да и сам я тогда уже буду землей. Наступит сон и конец. А сейчас — время бодрствовать. Время быть живым. Время бегать, бегать босиком по горячему песку побережья. Кто-то зовет меня издалека. Кто-то смотрит на меня. Я должен дотянуть. Должен дотянуть до конца ночи. До утра. Ох, какая сладость — быть живым, да, Исмаил-синеглаз, черт тебя возьми?
Он не спал, когда тишину расколол голос муэдзина: «Аллах акбар, Аллах акбар», — как всегда, громко и горестно. Потом — карканье нескольких ворон и, много позже, сонное воркование голубей. Потом — звуки шагов прохожих, идущих торопливо или даже бегущих. Чей-то кашель, открывающиеся и закрывающиеся двери туалетов, звук воды из крана, звонки будильников, резко останавливаемых.
— Проснись!
Это была мать.
— Я не сплю.
— Тогда вставай. Я пошла за хлебом.
Он встал, когда мать вышла. Он словно забыл, что не спал и что позади — тяжелая ночь. Плеснул воды в лицо, и приятный холодок пробежал под кожей. Ему стало хорошо. Он еще поплескал в лицо, потом снял полотенце с веревки и вытерся. От теплого полотенца приятно пахло. Он сложил его и опять перекинул через веревку. В этот момент взгляд его упал на мелкие голубые цветы в углу их садика, выросшие самосевом, без разрешения, тайком. Приятно было смотреть на них. Их голубой цвет был красив. Он напоминал цвет утреннего неба, неба после дождя. Это была небесная голубизна, далекая, мечтательная, утренняя; голубизна всех потоков вод в мире, всех родников и океанов, голубизна благородная, тонкая, скромная, приглушенная, чистая, печальная, таинственная, чудотворная. Он не мог отвести глаз. Взгляд его был прикован к этим маленьким невинным цветам. Выросли здесь без разрешения, появились незаметно, но откуда? Из этой темной, влажной, холодной земли? Нет, он не верил. Он подумал, что эти мелкие скромные цветы таинственного голубого цвета упали с неба в их сад в эту ночь, когда он не мог заснуть. Значит, этой ночью не он один бодрствовал — и небо не спало, и земля, и эти мелкие скромные цветы, за ночь выросшие в саду.
— Иди, завтрак накрыт! — позвала мать.
На столе была расстелена белая клеенка с изображениями пшеничных колосьев и подсолнухов. Посреди стола — кунжутный хлеб барбари
[17]
. Исмаил сел. Самовар уже вскипел и теперь мелко-мелко вздрагивал. Он словно бы устало стонал и выпускал пар, и пар его растворялся в воздухе комнаты. Исмаил сыпал сахар, а чай все не делался сладким. Самовар горько ныл и горячо дрожал, из клапана его поднимался нежный пар и увлажнял воздух комнаты.