— На тройном. Надо говорить — на тройном, а не на утроенном. На тройном.
По последнему пролету Николь поднималась, опустив голову под углом, выражающим покаяние. Войдя в гостиную, она заботливым тоном спросила:
— Дорогой, как ты считаешь? Мы сможем прямо сейчас пойти куда-нибудь и пообедать, или ты предпочитаешь сначала немного передохнуть?
— Никогда так больше не говори, — сказал Кит. — Только не тогда, когда я только что переступил порог. Должен я очухаться, или как?
— Прости. Может, снимешь пальто и опробуешь эту штуку? — сказала она, имея в виду новую доску для дротиков, которую ей доставили на квартиру сегодня днем. — Пока я схожу за лагером?
— Всему свое время.
— Она тебе не нравится?
— Нет, классная вещь. — Кит снял пиджак и уверенным движением вытащил свой пурпурный подсумок. — Раскрашенное под древесину стенное покрытие. А может, и красное дерево, очень выдержанное.
Николь поспешила к холодильнику, забитому банками лагера, как бомбовый отсек — бомбами. Вообще-то он не говорил, что она может принести ему выпить, и она лишь надеялась, что поступает правильно. Она колебалась, слушая глухие удары дротиков, вонзавшихся в дерево.
В течение следующих нескольких дней она водила его (Кита) в прославленные рестораны, среди бархата и свечей которых тускло сияли признаки его классового несоответствия, злодейства, отрицательной его харизмы; он сидел, держа в руках украшенные кисточками меню, и слушал, как Николь их переводила. Она препровождала его (Кита) в кабинеты, исполненные ужасающей чопорности, где скатерти, казалось, в чем-то его обличали, а супницы норовили уязвить; где он всегда заказывал то же самое, что и она. Она покупала ему (Киту) нарядные жилеты и умопомрачительные черные брюки, которые ему очень нравились; так что, когда он возвращался из туалета к их столику, по всему залу поднимались руки, словно в классе, где хорошенькая учительница задала легкий вопрос. Он (Кит) ни разу не открыл рта. Не произнес ни слова. Сначала она думала, что он охвачен необъяснимой яростью. Возможно, все еще не может забыть ее ошибки с «утроенным»? Или кто-то дурно отозвался о его выступлении в «Маркизе Идендерри»? Потом она осознала: он полагал, что делать этого здесь не следует. Полагал, что не следует здесь разговаривать. Хотя остальные говорили без умолку. Он (Кит) просто сидел и жевал, жевал с осторожностью, не ощущая вкуса пищи, глубоко погруженный в дартсовые грезы. Или, может быть, он недоумевал, почему человек воображает, что в подобных заведениях будет чувствовать себя как дома, в то время как ничего подобного не было, нет и никогда не будет наяву. Сталкиваясь с официантами, он (Кит) был беспомощен, как сонная муха в руках озорных мальчишек; стоило метрдотелю взглянуть на него, как сердце у него уходило в пятки. Николь предположила, что именно этим объясняется простонародная приверженность к индийской еде — и к индийским официантам. Кто же испугается этих карликов с коричневыми лицами? Как-то раз он (Кит) попробовал опрокинуть рюмку «Мутон Ротшильда» и тут же выплюнул все в свой носовой платок. Платила она, причем напоказ и всякий раз подвергая сомнению счет, меж тем как он (Кит) отводил взгляд, задумчиво изучая узоры канделябров. Он (Кит) знал, какое поведение требуется от человека, над которым витает проклятие скромного происхождения: держись так, словно чувствуешь, что все это твое по праву. Но в эти дни ему трудно было так себя чувствовать и трудно было так держаться. Когда богоподобный зазывала говорил с ней — предположительно по-французски, — когда он давал ей советы и умолял о чем-то, заламывая руки, Кит всегда думал, будто ее спрашивают, что это она делает в обществе такого, как он. Такого, как он (Кит).
Однако в ее квартире Кит и в самом деле чувствовал себя как дома. Он являлся туда часов в десять-одиннадцать и взирал на нее через осколки, через причудливую мозаику своих запутанных желаний. Чтобы добиться от него восхищенной ухмылки, она старалась к его приходу нарядиться пошикарнее. Прежде чем он принимался за лагер или лимонад, она подавала ему круассаны и дьявольски крепкий эспрессо, а раз или два, когда он был особенно не в духе, приводила его в чувство «Восходом солнца» на основе текилы — коктейлем, сладость которого боролась с основательным зарядом алкоголя. Затем он целый день метал дротики, прерываясь лишь для того, чтобы, к примеру, оценить рецепт изысканной закуски — или ради лагера, поданного в гравированной оловянной кружке, которую она для него купила, — или чтобы посмаковать новый видеофильм. Киту теперь требовалось их четыре или пять в день, так что бездельничать Николь не приходилось! Поначалу он прекращал метать дротики, если звонил телефон и звонившим оказывался Гай, который пытался прокричаться сквозь гвалт и гомон то ли аэропорта, то ли бензоколонки; но спустя какое-то время — таков был его местный сюзеринитет — он стал упражняться и непосредственно во время этих звонков. Как-то раз Гай позвонил из безлюдного мотеля и заметил, что на заднем плане раздается какой-то шум. Николь сказала, что это, вероятно, помехи на линии или денежный счетчик, тем самым замаскировав медленные шлепки вольфрамовых наконечников Китовых дротиков, которые он направлял в тройное кольцо. Когда Николь разговаривала с Гаем, речь ее звучала так же романтично, как стихи Китса. Киту это было до лампочки. Он любил ее так, как в лучшие времена любил бы своего личного менеджера. Это чувствовалось в первый же миг, едва вы входили туда с улицы: весь дом провонял порнографией и дротиками.
Накануне Ночи Костров, или Ночи Финала, за пару часов до дразнящих воображение телемгновений — предстоял показ документальной драмы Кита — Николь решила подвергнуть его обычному прогону сквозь строй облаченных в смокинги мучителей и повела на легкий ужин в «192», ресторан на Кенсингтон-Парк-роуд, давно облюбованный братией из масс-медиа. Кит сидел там над стаканом апельсинового сока, устало ожидая суши — она сказала, что он непременно должен это отведать.
— О чем задумался, а, Кит? — нежным голосом сказала Николь.
Он ничего не ответил.
192. Самым лучшим здесь будет вот что: выбить максимум. Сокрушительный психологический удар. Остается 12. Но если чуть промазать, то остается 6. 6. З на двойном. Гадость! Этого надо избегать. Такое может случиться и по-другому: у тебя 57, и ты целишь в 17, чтобы оставить максимум на двойном, а попадаешь на тройное. 51. Остается 6. Или целишь в 14 на двойном, а попадаешь в 11 на двойном. Остается 6. Поганый расклад. Или нужно 9 на двойном, а попадаешь в 12. Опять 6! Или, боже упаси, нужно 11 на двойном, а попадаешь в 8 на двойном! Поганый расклад: остается 6. Поганый расклад. Просто мерзость. Долбаная гадость. Убийственная.
Четырнадцатичасовое ожидание в VIP-зале Хитроу; «Конкорд» до Ньюарка; вертолет до аэропорта Кеннеди; Боинг-727 до Мидлтауна; лимузин до Нью-Лондона. Америка проплывала мимо за полированными стеклами. Боль к этому времени распространилась вниз, достигнув икр, и вверх, дойдя до сосков. Каждый скачок секундной стрелки на его часах оказывал невыносимое давление на его рану, на травму его бытия. Он смотрел на огороженные, изможденные поля Новой Англии, на леса, тоже доведенные до ручки, но все же хранящие хрупкий, разорванный на полоски свет Благодарения. Невозможно было даже вообразить, что когда-то здесь бродили могавки и могикане — да, а еще вампаноаги, наррагансеты, пекоты, пенобскоты, пассамакуоди, абнаки, малеситы, микмаки. У него было ощущение, от которого в Америке теперь невозможно было отделаться, — ощущение того, что целый континент поглощен, разжеван и проглочен.