Я готов был уйти, но они настаивали, чтобы я был поблизости. Долгая тишина в спальне разрядилась звуком чего-то такого, что я могу описать лишь как сильнейшее взаимное затруднение. Затем дюжина разъяренных ковбоев ворвалась наконец в Санта-Фе.
Позже, во время отдохновения, я остался в гостиной с нею наедине.
— Скажите мне одну вещь, — сказал я. — Просто ради интереса. Когда является Кит, то куда уходит Бэзил?
— Он, — сказала она надменно, — идет в парк.
Вид у нее был возбужденный и фальшивый. Несла она полную чушь. Фотографии на стенах осматривала, словно историк искусств, прохаживающийся по галерее. Волосы и плечи ее, казалось, слегка подрагивали в ответ на мои взгляды. Даже ее дубинообразные лодыжки съеживались под цветастой тканью платья, будто чувствовали, когда я на них смотрел. Господи! Расширение сознания, революция средств связи. Все это, предположительно, служит для выживания, но Энэлайз это попросту недоступно. Ее сознание не расширяется. Оно остается таким же. Его заполняют иные вещи.
В книге она еще что-то да значила. Во плоти она совершенно бессмысленна: пустая трата времени. Или нет, не вполне. Во плоти она разбивает вам сердце, как и все прочие человеческие существа. Я смотрел на нее, пожилой человек, потерпевший крушение в искусстве и в любви. Жирные лодыжки. Роскошная плоть.
А теперь в одном и том же парке, хотя и при разной погоде, мы с Бэзилом стоим плечом к плечу. Ничто нас не разделяет — только завеса дождя. Нас можно было бы назвать чучелами, но из нас выколочена даже набивка. Мы обнимаем самих себя, чтоб удержать остатки тепла. Мы обнимаем самих себя, потому что никто из тех, кого мы любим, не хочет этого сделать. Бэзил, плачущий скрипач. И даже в этом не особо успешный. Ты да я, приятель. Да мы с тобой.
Совершенно непонятно, каким образом Мариус намеревается достигнуть каких-либо успехов на мужском фронте, на фронте мачо-соблазнителя. Корнелии это не нужно. Он все время старается защитить ее, спасти ее и так далее — но с ней никогда не случается ничего дурного. К примеру, возле лачуги какого-то торговца на продуваемом ветрами берегу они натыкаются на дикую собаку. Мариус, убийственно безрассудный, шагает ей навстречу. Собака пялится на него, зевая и пуская обильные слюни, — она больна водобоязнью. Облаченная, как обычно, в один лишь патронташ, Корнелия отталкивает его (ее великолепные груди вздымаются) и расшибает собаке голову. Кого-то мне Корнелия напоминает. Знаю, кого: Бёртона Элса.
И, как у Бёртона Элса, как у всякого другого, у Корнелии есть и другая, более человечная сторона. Мариус определенно достигает большего по вечерам, у костра, когда старый Кванго уходит спать. Здесь, под тамариндами, под пульсирующими звездами, она рассказывает ему о своей любви к Бернардо, обреченному гонщику, — о его сияющей улыбке, о его блестящей челке. Перед ним отнюдь не такая женщина, которая с легкостью отдастся любому. Но если уж она отдастся, приходит к выводу Мариус, то сделает это безоговорочно.
Тем не менее, песчинки времени иссякают: у него остается всего лишь около полусотни страниц. Давай же, Мариус. Неопределенность убивает меня. Смерть меня убивает. Все меня ранит, и, думается, я слепну.
Глаза мои сделались такими жалкими органами. В фильме о вампирах, когда скотница или буфетчица подходит слишком близко и белое ее горло сияет так, что Дракула думает: «Какого черта?», — и действительно приникает к нему, то глаза у него… глаза у него такие же, как теперь у меня. Отчасти причиной тому весь тот плач, которому я предаюсь. Я очень много плачу — и чувствую, что такое быть женщиной. Слезы — это часть моего репертуара, часть моего дня, часть моей жизни.
Я всхлипываю и причитаю. Гнусавлю — у меня заложен нос. О, Лиззибу-у-у… Иногда, когда нечем больше заняться, я даю волю кратким освежительным рыданиям и после них чувствую себя намного лучше. Я капризничаю и дуюсь. Все это выходит наружу слезами. И все же мне приходится высморкаться, прочистить глаза — и отправляться в слезоточивый газ не поддающихся прочтению улиц. Туда, где кругом сутяжничество и эти ужасные машины.
Вот уже какое-то время все происходящее плохо согласовано. Плохая согласованность действий ведет к дальнейшему ухудшению согласованности действий, а это еще в большей степени рассогласовывает происходящее. Миллениум, который грядет так скоро, так круто, — знак из рук вон плохой согласованности действий. В 999, 1499 и в 1899 годах (и во всех остальных годах тоже: ведь миллениум является перманентным) — то, что чувствовали люди, или то, что они хотели сказать, на деле почти не имело значения. Конец света попросту не наступал. Ни у кого не было требуемого оборудования. Конец света пребывал все там же, где ему отведено место. Вот только… Все мы испытали этот забавный опыт: сделав свое дело в уборной, дергаешь ручку и наблюдаешь, как в чаше унитаза вскипают, пенясь, сточные воды. Они уходили. А теперь они возвращаются обратно. И человек стоит на цыпочках, запрокинув голову, и только ноздри, надутые губы да глыба искаженного морщинами раздумий лба остаются видимыми над вздымающимся приливом. Правильно делают, что передают сообщения о погоде поздно ночью, когда дети, предположительно, уже легли спать. Прогнозы погоды нынче стали сродни фильмам «только для взрослых», а метеорологи похожи на раздражительных гробовщиков. Представьте себе планету в виде человеческого лица — мужского лица, ибо это сотворили мужчины. Можно ли его видеть сквозь дым и жаркое марево? На черепе у него лоснятся нарывы, проплешины, хирургические шрамы. Остатки волос пугающе белы. А лицо говорит: знаю, не следовало мне пробовать эту дрянь. Знаю, не следовало даже близко подходить к этой дряни. Как я хочу измениться, исправиться, но, кажется, я бросил это дело немного слишком поздно. И у меня ужасное чувство: эта дрянь не из тех, от которых можно оправиться. Посмотри, что она наделала со мной. Посмотри, что она со мной сотворила…
Зловещая перестановка: теперь я выступаю тренером Кита по метанию дротиков. Он меня больше не тренирует. Я сам тренирую его. Это просто.
Я не могу оказать ему помощь в технических аспектах игры (у нее вообще нет таковых), равно как и в ее тактическом отношении (которого тоже не наблюдается). Но зато я могу способствовать ему в ее психологических аспектах, которых, по-видимому, не счесть. Все зависит от первобытной ярости твоего желания, чтобы дротик воткнулся именно туда, куда ты его швыряешь. Однако же после тренировок деньги сверхъестественным образом переходят из рук в руки в прежнем направлении. Принимая банкноты, Кит всегда смотрит куда-нибудь в сторону.
Так что накануне вечером я стоял с ним рядом и говорил нечто вроде «Точнее, Кит» или «Держи его крепче», а порой, разумеется, «Дартс, Кит!» (высочайший из рыцарских кличей). Время от времени мы пускались в невразумительные разговоры о мышечной памяти, о жребии древка и тому подобном, но в основном я просто стоял и твердил: «Точнее, Кит». «Точнее, Кит», — что это за совет? Чего мне стоит его произнести? Мне приходится делать усилие, чтобы вымолвить это сквозь боль. С болью я теперь чувствую себя как дома, но усилие — дело другое. Именно усилие так ново для меня, так беспрецедентно — и так утомительно, как всякое усилие. Усилие полно усилия и всей этой утомительной пакости. Это разорительно. Иные вещи истекают светом, как кровью.