Она расстегнула платье и выскользнула из него. Потом распустила волосы. Гадко хихикая.
Припарковав машину на Лэнсдаун-креснт, Гай остался сидеть в ней, ожидая, чтобы ушла боль. Через час с четвертью он все еще оставался там. Но и боль пребывала на месте. С широко раскрытым ртом — так широко, как тому еще в жизни не приходилось раскрываться, — он сполз с сидения и выбрался в ночь.
Огромный дом подплывал к нему, струясь темнотою. Он исследовал фасад: испуганной желтизны, указывающей на несчастье или бодрствование у постели больного, нигде не обнаружилось. Неужели его возвращение совпало с измученной дремотой Мармадюка в первые ночные часы? Парадная дверь впустила его внутрь. Кости его скрипели, расщепляясь и трескаясь, когда он оказался в холле. С безрассудной быстротой он на цыпочках ринулся к кухонной лестнице.
Стоя под хирургическими лампами, окруженный стиральными машинами, центрифугами для сушки и грудами подгузников, Гай обследовал себя безо всякой любезности, как какой-нибудь армейский врач. Животные его части выглядели уязвленными, подвергнутыми поруганию, но не более отталкивающими, чем обычно. А вот лицо казалось изменившимся — усохшим, мертвенно-бледным, — его лицо, поглупевшее от любви, повергнутое в ужас ярким своим отражением. Среди бесчисленных присыпок и мазей Мармадюка не было ничего, что могло бы ему помочь.
Когда, поправляя брюки, он вышел из прачечной, темную кухню пронзила молния страха: в световом зеве — ночная рубаха «а ля привидение». То была не Хоуп — Лиззибу. Ночной набег на холодильник.
— Что, Мармадюк утихомирился? — спросил он.
— Мм-хм… минут десять как.
Он подумал об их единственном объятии, объятии, о котором Хоуп никогда не знала и не узнает, — в Италии, в ванной комнате… не-такая-уж-маленькая младшая сестра, донельзя польщенная тем, что оказалась вдруг на переднем плане, сияющая, задыхающаяся от гордости. Какой большой стала она теперь… И как изменилась… Бедная, бедная Лиззибу.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — прожевав и проглотив, сказала она.
Гай прокрался наверх, замирая на каждой ступеньке, и разделся в темноте гостевой комнаты. Голый, он босиком стал пробираться по коридору. Яростная физика двери сражалась с ним за каждый дюйм: она скрипела и причитала, она скрежетала о ворс ковра. Когда пытаешься быть бесшумным, обнаруживаешь, что всему на свете до смерти хочется шуметь. И теперь струны этой повседневной физики отзывались на каждое движение Гая. Хоуп лежала в темноте, изогнутая, как S или Z, или как вопросительный знак.
Кгода Икт венрулся та… Когда Икт… Кгода Кит вернулся та ночь, так. Прсто делат. Где ссвет? Так. Ни в коем разу не раземны… ни в коем разе не разумны были эти последние «порно». И снова идти к Триш Шёрт — тожже. Но Ник сакзала, хошь пить — пей. Не вжно. Сазкала, не важжно. Мужчина — это охотник…
Он захлопнул за собой входную дверь. Встал над раковиной и выпил много тепловатой воды. Тогда ему стало лучше. Тогда он отпал. Неожиданно, в неуставном порядке, Кит подержал жену, чтоб отрыгнула, вывел на прогулку малышку и поимел собаку.
Жизненный стиль Кима Твемлоу! По-прежнему ходит повсюду в белых туфлях. Даже здесь, так высоко, по потолку проползает свет автомобильных фар. Дом, скругленная подъездная дорога, избранные гости для официального завтрака. О, Симфия! Амфея! Вообще-то я нахожу, что бокал шампанского в это время суток действует очень освежающе. Смамфа. Коринфия! Дорогая моя Арамимфа!.. Кит? Ты сможешь достичь многого, малыш. Да, маылш. Ты сможешь, мыалш. Ты, мылаш. Конечно, долбаный ты мшаыл…
Каково оно было? Ехать домой вот так — каково оно было? В машине, со спящим Клайвом. Луна. И Лондон — такой, каким он был прежде. Много лун фонарей вдоль дороги, много лун тому назад. ТВ. Господи. Теперь наводят камеры на меня. Я — мол… лодой, блин. Уф-ф. Что происходит, должно — уф. Ф-уф. Да, это — дда! Впред, млыш, впред!
На лоне Лондонских Полей я должен быть, пока не поздно.
Закрывая глаза или даже оставляя их открытыми, я вижу парковый ландшафт и зеленые склоны железнодорожной насыпи. Листва у деревьев — тропическая и безвредная, небо — кристально пристальное и безвредное. Собственно говоря, все окружающее имеет такой вид, словно вышло из детской книжки. Вот в своем фургончике мчит почтальон Пэт — почтальон Пэт и его черно-белый кот. Все это лежит вне истории. Викарии, старые девы, смотрители парков, садовники, вдовы настолько старые, так давно овдовевшие, что уже вернулись в состояние девичества. Единственным убедительным доказательством существования секса являются дети — ну и виднеющиеся вдали (это уже не столь убедительно) мягкие очертания холмов, напоминающие груди.
И был там ручей, который можно было перепрыгнуть, перейти вброд, безопасный, наилучшим образом подогнанный для пятилеток, для мальчишек, для нас с братиком. Дэвид! Сэм! Эх, мальчишки, тайна, скрытая в вас; тайна, от которой сердце разрывается. Как вы напрягаете свои слабые тельца — чтобы что-нибудь попытаться сделать, чтобы на что-нибудь этакое осмелиться. Эта ваша любовь к войне… Посмотреть! Увидеть! Эх, мальчишки, для чего вам нужно все это?
Но мальчишкам это необходимо.
Мне надо вернуться. Мне нельзя промедлить с уходом.
Можно предположить, что Мисси питает склонность к мужчинам и оружию — к вооружению и мужчинам.
Посмотреть на меня: заранее грохнутого, уже мертвого.
Посмотреть на Шеридана Сика. Где это я с ним познакомился? А-а, высоко-высоко над Дюпон-Сёкл, на вечеринке, устроенной в правлении издательского дома «Хорниг Ультрасон» (а что такое есть «Хорниг Ультрасон»? Маяк для всякого рода пакости). Я попросил его объяснить мне, что это за новый феномен такой появился — супермолния. Мисси стояла рядом с нами, между нами. Я ничего не знал.
— Солнечная супергрануляция, — сказал Сик. — Как бы это попроще, а, Сэм? Вообразите себе суп, кипящий в кастрюльке диаметром в 20 тысяч миль. Даже долетая сюда, раскаленный пар имеет скорость 400 миль в секунду. И он бьется о призрачный тазик магнитосферы. Хрясть! Вот вам и супермолния.
Хотя картина для меня совершенно не прояснилась, я сказал:
— Такое впечатление, что вы много знаете о подобного рода вещах.
— Я изучаю их, Сэм. Мы все больше и больше работаем со всем тем, что обитает за глухой стеной.
— Ну так перестаньте. И больше никогда не вздумайте начинать.
— Что за вздор, — сказал он. С действительно отвратной улыбкой. На лице, по-настоящему отвратном.
Шеридан Сик — умненький сухарик. Ну да, засохший бисквит со стрижкой на макушке, наделенный силой неким je-ne-sais-quoi
[77]
. Для сотворения мира требуются все виды людей. Для его разрушения — один-единственный. Мой отец принадлежал к этой последней школе, но мир, в котором он жил, был неузнаваемо моложе, и его захватили куда более свежие исторические ветры. И он не делал этого за деньги.