Вскоре я пристегивал ремни в кресле у окна. Соседние сиденья пустовали, весь ряд мой. Как выгодно. Какой сервис. Когда аэробус в точности по расписанию обреченно вздрогнул, пожал плечами и неуклюже выполз на круг, я хрипло издал ликующий возглас. Я наблюдал море огней, мельтешенье мусоровозов, и я ощутил, как слабеет хватка Нью-Йорка, как смягчается в его глазах стальной блеск. Не догонишь, не поймаешь. Мы заняли наше гнездо в патронной ленте, с ревом пронизали непроглядный канал ствола и канули в ночь.
Когда самолет выровнялся, я закурил последнюю сигарету. Медленно втянул дым, сладкий как никогда. Я успел распланировать празднество на одного — кто где сидит, меню, развлечения: коктейли, обед, поздний фильм, самый поздний. Согласен, с деньгами проблема, но я всегда мог на чистом глазу выписать чек или задействовать вторую, не платиновую, карточку «Ю-Эс Эппроуч», или связать стюардессу. Что бы ни случилось, но эх, как я сегодня нажрусь в этом царстве дьюти-фри. Я завертел головой в поисках тележки с напитками. И тут одновременно произошли три вещи.
Во-первых, для начала кто-то пнул меня в морду — но изнутри. От пинка голова моя безвольно мотнулась, от этого прямого апперкота, без прелюдий, сразу в полную силу. Тем временем я ощутил, как в животе у меня заплескалось целое джакуззи отравы и жвачки. Три «Би-энд-Эф» на пустой, хоть шаром покати, желудок, плюс все это дрочилово и мочилово, все эти прятки, блядки и взятки гладки. В то же время — я всегда знал, что есть духи воздуха, боги погоды, кучевые левиафаны воздушных спор и больших амперов, буйствующие без сна и продыха на высоте тридцать тысяч футов. И вот что-то необъятное, бурлящее гневом засосало нас в свой хаос. Высоко над нами изумленно отвалились челюсти. Люди заговорили на непонятных языках, даже голос пилота спазматически вибрировал, срывался на фальцет. Это дьяволы, подумал я; на этой высоте живут упавшие с небес. Но нет, это Нью-Йорк, это все еще Нью-Йорк тянется пощекотать наши сердца своими толстыми сильными пальцами. Злостно нарушая все предупреждения, я встал и теннисным мячиком упрыгал в хвост, к сортиру.
Я никогда еще не чувствовал себя настолько пустым, как когда гарцевал на этом толчке, свесив подбородок в раковину. Сто кило? Да во мне и ста грамм не наберется. Я мертвый зуб на едком шипунке. Все что у меня есть рвется на свободу, рушится вслед пластмассовым стаканчикам, хобцам и объедкам авиапищи, вслед спешке, страху и пресеченному наведению, падает в погоду и черноту Атлантики... Самолет наконец перестало колотить. Меня тоже. Снова прозвучал голос пилота. Глотая слезы, я тоже пересчитал травмы и потери, подвел итог ущербу. У пилота свои проблемы — а у кого их нет? Пусть вгонит этот гроб хоть в Северный полюс, мне-то что. Вверху и слева опять полыхала боль. При помощи боли природа сообщает нам: что-то не так. Боль повторяет это снова и снова, хотя мы давно уже усвоили сообщение. Зуб мертв, сообщили мне, — ему уже ничего не светит. Зуб мертв, но я-то еще жив. И зазвучало второе сообщение. Деваться было некуда, пришлось выслушать.
— Как нетрудно заметить, мы начинаем разворот. Похоже, и я теперь безработный, так что... Дамы и господа, вынужден сообщить, что это последний рейс «Эр-трака». Все, накрылась лавочка. Возвращаясь в «Джей-Эф-Кей», мы снова встретим ту же турбулентность. Пожалуйста, пристегните ремни и, э-э... уберите все курительные принадлежности. Спасибо за внимание.
Я вернулся к своему месту, когда мы пронзили небо над заливом, и как раз успел увидеть тугие серебряные дуги и дряблые золотые петли, ажурную сетку улиц, о которой те даже не подозревают.
* * *
К концу романа у вас появляется ощущение какой-то небрежности. Может быть, вы просто устали страницы листать. Люди читают так быстро — лишь бы поскорее достичь конца, поскорее от вас избавиться. Я их понимаю. На как долго можно погрузиться в чужую жизнь? Минут на пять, но не на пять часов. Это требует серьезных усилий.
— Ну да, ну да, — проговорил я. — Мартин, послушай, а. Неудобно, аж жуть. Знаешь что.
— Все отменяется.
— Угу. А откуда ты знаешь?
— К этому же все и шло. Разве не понятно?
Тут-то я и выплакался, выложил все подчистую, в произвольном порядке, — Филдинг, телефонный Франк, драка за порносалоном, безжизненный номер в «Каравае»...
— Зачем? — спросил я. — Зачем он это сделал? Какой у него мотив? По телефону он всегда говорил, что из-за меня его жизнь пошла прахом. Как это могло быть? Я бы запомнил. Даже с провалами памяти, со всеми этими делами — ну точно запомнил бы.
Мартин задумался. Я ощутил прилив сердечности, когда он ответил:
— Думаю, это для отвода глаз. Вы ему ничего не сделали.
— Серьезно? Тогда же это бессмысленно.
— Ой ли? В наши-то дни? Порой мне кажется, что как руководящая сила в человеческих отношениях мотивировка изрядно поистрепалась. На то, чтобы мотивировать, ее уже не хватает. Выйдите на улицу — что, много мотивировки увидите?
— Почему меня? Это и не дает мне покоя. Почему именно меня?
— Ну, вы подходили по многим параметрам. Но интуиция мне подсказывает, что дело в вашем имени.
— А что такое с именем?
— Имя — это очень важно. Ладно, вам уже, наверно, пора бежать. Давайте я немного подумаю, а потом, если хотите, встретимся, обсудим. Не волнуйтесь. В конце концов все выяснится.
— Вы-то можете смеяться, — сказал я. — Вы-то свои деньги получили. Или хотя бы половину.
— Ятак ничего с этим чеком и не сделал. Где-то он у меня тут валяется. Хотите — забирайте.
— Черт возьми, ну лох лохом. Подождите еще какое-то время, не выбрасывайте чек. Вдруг кто-нибудь из тех толстосумов и в натуре был толстосум. Вдруг какие-никакие деньги, а всплывут еще.
— Ничего-то вы не поняли. Никаких денег у толстосумов тоже не было. Очевидно же, кто они такие.
Я смотрел на него, пока он не сказал:
— Это все актеры.
Улицы поют. Честное слово. Неужели не слышите? Улицы вопят благим матом. Нам прожужжали все уши об уличной культуре. Но никакой уличной культуры нет. В том-то и дело. Тут-то и каюк. Где кончается песня и начинается вопль? В сольных супермаркетах и хоровых проулках западного Лондона певцы вопят, а крикуны поют. Их овевает выдох вентиляционных решеток круглосуточного зала игровых автоматов, круглосуточного магазина, средиземноморского гипокауста
круглосуточного города. Как и заведения, возле которых зависают, все крикуны тоже круглосуточные, двадцатичетырехчасовые, без перерывов на обед и выходных. Выходных у них нет. Та вот смуглоногая баба — какая, черт побери, силища! — торчит в дверях в любое время, в любую погоду. Как и прочие хористы, она вечно репетирует свою единственную претензию, единственный заговор, единственное предательство. Кончается все матерщиной и лихорадочной спешкой, как будто она не в силах больше терпеть собственное соседство, так себя ненавидит. Ну мать-мать-мать... Песня, которую поют крикуны, посвящена тому, чего они больше не могут вынести; песня определяет и имитирует смысл слова «невыносимый».