— Что нам делать с Адриано?
— С Мальчиком с пальчик?
— Нет. Не с графом. С крысой. — Она подняла лист толстой белой бумаги. — Адриано, которого нарисовала Бухжопа.
Он почувствовал, что встревожился. Кит давно не называл Адриано Мальчиком с пальчик, да и Лили не называла Глорию Бухжопой. Их двоенаречие, как и все прочее, старело.
— Дай посмотреть в последний раз, — сказал он. — Между прочим, в своих поздних вещах он становится настоящим противником пипки.
— Противником женщин?
— Ага, но кроме того — противником пипки. — И приверженцем задницы. — Меллорс называет пипку Конни ее кралечкой. А после перестает быть нормальным.
— Это больно.
— Ты с Гордоном это попробовала, вот и было больно. Но у Гордона, Лили, большой член, как и у всех ребят. Со мной было бы не больно. О'кей. Забудь. Только почему ты не можешь засунуть его в рот целиком?
— Господи, я же тебе говорила.
— А. Тошнотный рефлекс. — На самом деле это был термин Глории. «Вот задача, стоящая сегодня перед женщинами всей планеты, — говорила она. — Стать выше тошнотного рефлекса». — Тебе, Лили, просто надо сделаться хозяйкой своего тошнотного рефлекса, и мы…
— А мне какая от этого польза?
— Не в том дело, какая…
— Ой, да заткнись ты, свинья. Раньше ты говорил, что надеешься быть нормальным в постели. Говорил, это как быть душевно здоровым. Душевное здоровье — это значит быть нормальным.
— Верно — раньше я так говорил. — Он действительно раньше так говорил. В конце концов, Фрейд писал, что сексуальные странности — «приватные религии». — Как хочешь, Лили. Потом, если тебе не нравится, то и мне не нравится.
— Ну так вот, мне не нравится.
— Прекрасно… Наверное, можно это просто выкинуть. Рисовать она определенно умеет.
— Бухжопа? Странно, правда? Сначала была вся такая леди. А теперь ходит в своем фиговом листке из секс-шопа.
— М-м. Дело в Йорке. Он тщеславен, когда речь идет о ней.
— Ну да, он, похоже, целый сундук этих обтягивающих черных платьев привез. И юбки с разрезом, и атласные блузки, в которых сиськи подняты к самому подбородку. Причем она ведь и выглядит соответственно.
Еще одно из качеств Глории: теперь, когда ты на нее смотрел, то всегда размышлял, что творится по ту сторону ее одежды. Лили сказала:
— У моей матери для таких, которые так одеваются, есть свое название. Официантка в коктейль-баре.
— Иди сюда, полежи тут немножко, — сказал он. — Возьми тот саронг. И блузку вон там, на стуле. (Ее глаза закатились к небу.) И вон ту шляпу, — добавил он.
Когда все было кончено, он произнес обычный приговор: подлежащее, сказуемое, дополнение. А она ничего не ответила. Ее глаза двинулись к окну — наполовину забаррикадированному туманом и землей в желтом свете низкого солнца.
— Это Мальчик с пальчик так Шехерезаде говорит, — сказала Лили.
— Опять любовь? Не может быть. Ведь Тимми приехал.
— Он серьезен, как никогда. Прекратил свои цветистости. Ей кажется, Адриано собирается объявить о своих чувствах.
— Граф? — спросил Кит безразлично. — Ты точно не крысу имеешь в виду? Да, Лили, а что, если бы крыса объявила о своих чувствах? В смысле, к тебе. Пришлось бы тебе сказать «да». Иначе ты бы ранила ее чувства.
— Очень смешно. Свинья ты. Она переживает. Переживает, как бы Адриано не совершил какой-нибудь безрассудный поступок.
Оставшись в одиночестве, он стал разглядывать рисунок Глории — крысу Адриано. Двух мнений быть не могло. Рука следовала за глазом с необъяснимым умением: слабый насос груди, цилиндрический каркас хвоста. Вот она, эта крыса; однако следовало заметить, что Глория упустила ее этость. У Глории Адриано выглядел куда более достойным — выглядел куда менее недостойным, — нежели та штука в витрине зоомагазина. У Глории Адриано получил повышение в цепи бытия. У Глории крыса была собакой.
Тем плотским днем, во время одной из передышек (Глория переодевалась), Кит полистал ее блокнот для зарисовок: Санта-Мария, по величию не уступающая Святому Петру, деревенские улочки очищены от происшествий и мусора; Лили с надежно угнездившейся в ней красотой, Адриано с лицом Марка Антония, но с обманчиво полноразмерным торсом, Шехерезада без лифчика, не стыдящаяся своих «благородных» грудей, и сам Кит, на скорую руку оснащенный — под Кенрика — старательно выписанными глазами и губами.
Что это было — великодушие или сентиментальность? Или, возможно, даже что-то религиозное — отпущение, обещавшее вознесение? Как бы то ни было, Киту казалось, что эта приукрашенность чужда искусству. Тогда он думал, что искусство должно быть правдивым, а потому непрощающим. И все-таки рука следовала за глазом с необъяснимым умением. Именно такой она была в спальне: феноменальная согласованность руки и глаза. Как бы Глория нарисовала Глорию? — задумался он. Глядясь в зеркало от пола до потолка, обнаженная, с карандашом и блокнотом, как бы она решила это изобразить? Внешность, разумеется, была бы подогнана под стандартную. А лицо было бы честным, нескрытным.
Холодное дыхание цикламенов. Эфемерное, как нынешнее время года, холодное растворение. Это лето было высшей точкой его юности. Оно пришло и ушло, оно кончилось, Лили, его первая любовь, его единственная любовь, вероятно, кончилась. Однако многое было почерпнуто (думалось ему в сентябрьской тишине) из примера Глории Бьютимэн. Теперь ему представлялись Лондон и миллион тамошних девушек.
* * *
Уиттэкер расставлял белые фигуры на столике в салоне. Делал он это по доброте душевной, поскольку Кит не играл больше в шахматы с Уиттэкером. Уиттэкер воспринял это с облегчением, и сам Кит поначалу тоже. Но теперь Кит играл с Тимми.
— Знаешь, кто я такой? Я — расстроенный родитель. Даже не педик. Папик. Амин. Произошли кое-какие изменения.
Кит поднял глаза: Уиттэкер, который так часто, казалось, занимал пространство, отведенное его брату Николасу. Пройдет семьдесят два часа, и Кит окажется в объятиях брата и расскажет ему все…
— Амин влюбился — по-своему. Не в меня, разумеется. Это страсть из разряда безнадежных. И знаешь что? Я тронут донельзя. Кормлю его с ложечки и ухаживаю за ним. А он так мил со мной. Я — расстроенный родитель.
— В кого он влюбился?
— По сути, это здорово, — сказал Уиттэкер. — Три дня тому назад он отвез Руаа к автобусу. Я думал, он ее будет сопровождать до Неаполя, как всегда. Но нет — просто закинул ее в машину и сразу же вернулся. Чтобы быть рядом с любимым человеком. Это — любовь, которая не смеет назвать своего имени. Глория.
Сомнений больше не оставалось. Киту необходимо было вернуться к каким-нибудь нормальным людям. Причем поскорее.
— Глория?