— Посажена высоко. И форма неплохая.
— Насколько можно судить.
— Нет. Просто ее слишком много, — сказала Шехерезада.
— Чересчур много, — сказала Лили.
Кит слушал. Хорошо было тусоваться с девушками — через какое-то время им начинало казаться, что тебя нет. О чем они беседовали, Лили с Шехерезадой? Беседовали они о заднице Глории Бьютимэн… На турнике, всячески обделенный вниманием, Адриано сворачивался кольцами, крутился и вытягивался, ноги его торчали в стороны, твердые до самых ногтей.
— Она настолько непропорциональна, — продолжала Лили, уставившись на нее из-под ладони. — Как эти племена по телевизору. У которых специально большие задницы.
— Нет. Я их живьем видела — задницы, которые специально большие. А у Глории — у Глории… Может, у нее и вправду такая же большая, как те специально большие задницы. Она же танцовщица. Наверное, у танцовщиц такие задницы.
— Ты когда-нибудь видела что-либо подобного размера в трико?
Глория Бьютимэн, в купальной шапочке с лепестками и слегка мохнатом темно-синем закрытом купальнике, стояла под душем у кабинки для переодевания: пять футов пять дюймов, зз—22–37. Она являла собой темную, мученическую и полную мрачной самодостаточности фигуру с застывшей над переносицей хмурой складкой, похожей на перевернутую «v» (строчную, курсивом). Этот самый купальник Глории, если окинуть его взглядом сверху вниз, спускался на дополнительные пару дюймов, подобно не очень смелой мини-юбке; его неловкая скромность в данной области наводила на мысли о купальных машинах и окунальных стульчиках…
— Опять поворачивается, — сказала Шехерезада. — Ничего себе — вот это да! Похудела, так что все это просто бросается в глаза. Ужасный купальник. Девственный.
— Нет, стародевичий. А сиськи у нее какие?
— Сиськи у нее что надо. Можно сказать, самые симпатичные сиськи, какие я только видела.
— О, вот как? Опиши.
— Ну, знаешь, как верхняя часть этих десертных рюмочек. Для, э-э, парфе. Полные как раз настолько, чтобы казаться чуть-чуть тяжеловатыми. Эх, мне бы такие сиськи.
— Шехерезада!
— Ну да. Ее долго продержатся. А мои не знаю, сколько еще выдержат.
— Шехерезада!
— Ну да. Ты их увидишь, когда Йоркиль приедет. Он захочет ими похвастаться. Бедняжка Глория. Вся трясется из-за мамы. Которая и половины всего не знает.
— В смысле, она знает только про одну волосатую варежку внутри ее трусов, — сказала Лили.
— Представить себе невозможно, правда? Ты посмотри на нее. Замухрышка, да и только.
— Что твоя молодая женушка, вся такая рассудительная. Очень…
— Очень эдинбургская. Смотри. Не может быть. Она еще и волосы все состригла. А мне нравилось, когда длинные. Вот почему у нее голова с виду такая маленькая по сравнению. Опять покаяние. Опять рубище и пепел. Нет, дело не в сиськах.
— Нет. В заднице.
— Вот именно. В заднице.
Адриано все вертелся на верхней перекладине турника, словно огненное колесо фейерверка или пропеллер. Кит подумал: подожду, пока он оттуда слезет, — а там пойду, немножко повозвышаюсь над ним. А Лили, будучи не вполне готова оставить все как есть, сделала окончательный вывод:
— Не задница, а блу́дница.
* * *
День растянулся в неуправляемую жару — ни облачка. Обед, «Гордость и предубеждение», чай, «Гордость и предубеждение», беседа с Лили на лужайке, возвращение Шехерезады с Адриано с теннисного корта, душ, напитки, шахматы… За ужином Глория Бьютимэн, разумеется, ничего не пила и говорила очень мало, смиренно склонив над скатертью лицо, очерченное твердо, но в форме сердечка. Уна, которую ожидали со дня на день, не появилась; Глория напрягалась и переставала жевать при каждой перемене в звуковом фоне; потом и вовсе перестала есть. Когда остальные потянулись за фруктами, она, взяв свечи, вышла — без сомнения, в поисках самого удаленного и пустынного крыла замка. Ее остриженная голова, ее фигура в платье уменьшались в дали коридора. Могло показаться, будто она намеревается по дороге опустошить ящички с подаянием или совершить напоследок обход прокаженных в погребе.
— Этот ранний уход, — сказал Уиттэкер вслед за лязгом тяжелой, но далекой двери, — омрачит наш вечер.
— Думаю, она страдает от любви, — сказал Адриано.
— Не от любви, — поправила Шехерезада. — Просто она страшно боится мамы.
— Погоди, — перебил Кит. — Ты говорила Глории, что рассказала Уне? Что они с ватерполистом-профессионалом только кокаин нюхали?
Адриано резко поднял глаза (вероятно, встревожившись при упоминании о ватерполисте-профессионале), а Шехерезада ответила:
— Да я только соберусь, как она начинает смотреть на меня этим жутким взглядом. Как будто я всех ее детей только что поубивала. Я и решила, ладно, пускай дальше смотрит.
— Поверьте мне, — удовлетворенно продолжал Адриано. — Она страдает от любви.
— Никакая это не любовь.
— Ах. Тогда придется мне и дальше страдать в одиночестве. L'amor che muove il sole e l'altre stelle. Любовь, что движет солнце и светила. Такова и она, моя любовь. Такова и она.
— Это противоположность любви.
После ужина Кит ушел в пятиугольную библиотеку со своим блокнотом. И составил список, озаглавленный «Резоны». Значилось там следующее:
1) Лили, 2) Красота. Красота Ше, сопровождающая ее денно и нощно, от которой я делаюсь уродлив. А красота не может хотеть. Не так ли? 3) Страх отказа. Позорного отказа. 4) Незаконность. В смысле общем и частном. Необходимая презумпция выше моего понимания. 5) Страх смутного представления о ситуации. В мире, где некогда распускала свои чары Фрида Лоуренс, эти выставки в ванной, может, ничего и не значат. Страх фатального непонимания.
К тому времени некое понимание у него появилось — об этих делах, о том, как приставать к девушкам. Ты наедине в комнате с желанной. И тут складываются два варианта будущего.
Будущее первое — будущее инерции и бездействия, уже знакомо до отвращения — совсем как настоящее. Дьявол, тебе известный.
Будущее второе — дьявол, о котором тебе не известно ничего. Гигант с ногами высотой с колокольни, руками толщиной с мачты, глазами, что лучатся и горят, словно страшные драгоценности.
Решение принимало твое тело. И он всегда ждал его указаний. На полу, покрытом толстым ковром, сидели они с желанной, и всякий раз, как игра достигала высшей точки, оба подымались, вставали на колени, и лица их разделяло лишь их дыхание.
В такой момент необходимо отчаяние — и оно у него было. Отчаяние у него было. Но тело его отказывалось действовать. Ему необходимо было, чтобы глаза затянула эта морось; необходимо было сделаться змием, чтобы впустить в себя древние соки и ароматы плотоядного.