Замыслив месть, Ольга провела ладонями по щекам сверху вниз, утирая слезы, и слегка удивилась тому, что они не соленые. С десятилетнего возраста научившись симулировать плач, она полагала, что на настоящие слезы более не способна. Сейчас же слезы были самыми что ни на есть настоящими, лились они потоком, выкатывались из-под век, а плечи непроизвольно содрогались: это была какая-то незнакомая ей женщина – точнее даже ребенок – в отчаянии, некая «другая», плачущая вместо нее. Потрясенная, а скорее, ошеломленная способностью «другой» страдать, Ольга привычно попыталась придать причинам страданий возвышенный характер. Мало-помалу она принялась оплакивать несовершенство человеческой натуры, бессердечие отдельных личностей, которым следовало бы, наоборот, служить опорой народу, и вести этот великодушный, добрый и доверчивый народ по правильному пути. Она оплакивала наивность бедных читателей «Форума», совсем позабыв, что их контингент состоял из интеллектуалов левого толка (или правого толка), из крупных или мелких буржуа, иными словами, из людей обеспеченных, вполне способных приобрести журнал и с его помощью заниматься судьбами этого пресловутого народа, народа, о котором никто, за исключением официальных фигляров, никогда не вспоминал и не имел дела; «этого народа», единственным отличительным признаком которого было то, что сам он никогда не пользовался этим термином.
Как бы то ни было, когда влюбленный и пьяный от счастья Жюльен, широким шагом двигавшийся по палубе – размашистая поступь, резкие повороты, прыжки через ступеньки, – когда Жюльен наткнулся на нее, она уже оплакивала судьбы человечества, роняя слезы в синие волны, а вцепившись в него, оросила слезами его куртку.
«Почему я не остановила выбор на нем?» – спрашивала себя Ольга. Да, конечно, он не производил впечатления серьезного человека, да, конечно, он не представлял собой ничего особенного, и, да, конечно, он до сих пор не заинтересовался единственным, что достойно внимания на этом корабле, иными словами, ею, Ольгой… «Но он, по крайней мере, – заверяла себя Марселина Фавро в наивном отчаянии, – он, по крайней мере, обладает светлой головой! Да, конечно, он влюблен в Клариссу… в красавицу Клариссу… когда-то гротескную Клариссу… но это неожиданное соперничество не помешает устройству моих личных дел», – подумала она и тут вдруг сообразила, что благодаря Жюльену она от отчаяния и размышлений о собственном будущем перешла к мыслям о «личных делах». Возможно, на эти мысли ее навело лицо находящегося рядом мужчины, с его густыми бровями, сверкающими белыми зубами, с полными губами, красивыми карими глазами и большим, чуть искривленным носом. У него длинные ресницы, как у женщины, впервые заметила она, ресницы, неожиданные для человека столь мужественного и столь явно гордящегося этим… В конце концов, вполне можно ревновать к этому Жюльену Пейра… и красавцу Эрику следовало бы задуматься, действительно ли он лучше всех, а уж если она решится вызвать из глубин памяти неожиданную сцену, имевшую место сегодня днем… Ибо теперь, когда она уже не любила Эрика – или, точнее, перестала убеждать себя, что любит, – он вдруг показался ей гораздо менее привлекательным. И, говоря откровенно, эта эскапада на Капри была абсолютно неинтересной в определенном плане, а от Жюльена Пейра у нее в этом плане, без сомнения, останутся наилучшие воспоминания…
Ольга была фригидной, но заменила это грустное определение на гораздо более привлекательное: она называла себя «холодной» с тем, чтобы никто не винил ее за то, какая она есть, а надеялся ее изменить. Эрик, ревнующий к Пейра… А почему бы и нет? Слезы ее, поток которых, как надеялся Жюльен, иссяк, вновь полились с удвоенной силой, но теперь уже по ее собственной воле. Опыт подсказывал ей, что слезы порой оказывают на мужчин самое неожиданное действие.
Жюльен поначалу был неприятно поражен этими слезами. Ему вдруг показалось, что на этом судне ему предназначена непривычная и малоприятная роль утешителя. И сразу же эта мысль показалась ему кощунственной! Ведь он прекрасно знал, что слезы Клариссы не сравнимы со слезами Ольги! Иные причины их породили, иные глаза их источали, и даже, говоря прозаическим языком, консистенция у них была иная. Рыдая, Ольга сильно сопела, рукав куртки подозрительно блестел… Жюльен покровительственно обнял Ольгу за плечи и легким движением на мгновение прижал ее к себе. Когда он ее отпустил, а она отстранилась, он с гордостью заметил, что отплатил ей по заслугам. Довольный, Жюльен стал внимательнее прислушиваться к многозначительным словам этой скорбящей.
– Мне довелось услышать один разговор, – заявила она тихим голосом, – который вывел меня из равновесия… Вывел до такой степени, что вот – вы видите, в каком я состоянии! Без сомнения, я чересчур простодушна…
И она махнула рукой, изображая наивную растерянность маленькой девочки.
– Так что же нанесло удар по этому простодушию? – глазом не моргнув, осведомился Жюльен с серьезным выражением лица.
Он думал о том, как обо всем этом расскажет Клариссе, как они вместе посмеются, и вдруг поразился, сообразив, что уже все, все, что происходит с ним, он жаждет ей рассказать. Неужели это свойство влюбленности, спрашивал он себя. Это стремление рассказать другому обо всем, что с тобой произошло; эта уверенность, что все, произошедшее с тобой, для другого интересно и увлекательно? Но влюбленность сделала его жестоким, также отметил он: в конце концов, эта юная Ольга, несмотря на все ее смешные выходки, возможно, глубоко несчастна… Безусловно, Эрик Летюийе своим высокомерием и чванством глубоко ранил уже двух женщин.
– Что случилось? – с неожиданным жаром повторил он, и вдруг Ольге захотелось рассказать ему все.
Нет, не Ольге, а этой Марселине Фавро, вечной провинциалке, вечно стремящейся излить душу, а также вечно сентиментальной, которую, слава богу, бдительно контролировала Ольга Ламуру. И ответ был дан именно Ольгой:
– Да ничего. Ничего особенного, только разговорчики этого месье Боте-Лебреша окончательно меня довели. Ну должны же быть какие-то пределы гнусности, разве нет? – спросила она с подъемом.
– Должны, должны, – пробормотал неопределенно Жюльен, который, поддавшись искреннему порыву, тем не менее изнывал от желания продолжить прогулку в одиночестве. – И если я когда-либо вам понадоблюсь… – вежливо проговорил он, давая понять, что надеется быть ей полезным лишь в отдаленном будущем.
Ольга, улыбнувшись, кивнула в знак благодарности, он же обратился в бегство. Ольга наблюдала за тем, как он скрылся из виду, обогнув корабельную трубу, задаваясь вопросом, отчего она никогда не влюбляется в мужчин подобного типа, которые могли бы сделать ее такой счастливой (понятия не имея, что «мужчина подобного типа», сбежав от нее, тоже задал себе вопрос, отчего он никогда не мог полюбить такого типа женщину?). Она быстро вернулась к обдумыванию стоящей перед ней проблемы: как наказать Эрика? Посредством женщины, посредством прекрасной Клариссы, само собой разумеется… Это, как представлялось Ольге, была его единственная слабина… Но она понятия не имела ни о ее первопричине, ни о степени ее значимости.
Кларисса, к которой жизнь возвращалась по мере того, как она совершала неблагоразумные выходки, и счастье которой возрастало вместе с угрызениями совести, пришла в бар раньше Эрика, с рассеянным и одновременно замкнутым выражением лица. Она воспользовалась тем, что Эрик принимал душ, и поспешно оделась, в то время как он насвистывал за перегородкой, а затем бесшумно выскользнула, не затворив дверь. Он, конечно, выйдет из себя из-за этого побега и явится очень скоро, но десять минут, пять минут или даже три минуты с Жюльеном, с человеком, который одарил ее интересом к самой себе, своей внешности, своему телу (а если не интересом, то, по крайней мере, пониманием того, что этот интерес оправдан), – эти десять минут стоили сцены. Ей надо было поведать ему тысячу разных разностей, с которыми она столкнулась, а у него, в свою очередь, были для нее заготовлены тысяча ответов и тысяча вопросов, однако это не помешало им некоторое время сидеть неподвижно и молча на своих кожаных табуретах, пока они вдруг не заговорили одновременно и одновременно умолкли, как в худших американских комедиях. Они потеряли лишние тридцать секунд, уступая друг другу слово, и наконец именно Жюльен пустился во весь опор, начав экзальтированный монолог: