– Стоит только подумать, – во весь голос проговорила она, – что я могла на самом деле его убить!.. Что за кретин!.. Что за крыса!.. Господи, три дня с этим наглецом, от которого пахло молоком «Нестле» и косметическими средствами…
– О ком вы говорите?.. – спросил Андреа. – Какое молоко?.. Так о ком идет речь?.. Над кем вы смеетесь?..
И поскольку она продолжала смеяться, так ему и не ответив, беззлобно, но и без особого дружелюбия, Адреа занервничал и лишний раз задумался над своим положением мученика, которое его раздражало, даже вызывало у него легкую физическую слабость, словно он боялся Дивы и был не в состоянии это скрыть, словно она выявила в нем женское начало, отчего его слегка поташнивало, словно эта двойственность, которую она выявила, вот-вот пробудится.
Она решительно сделала полуоборот в его сторону и, увидев, что он отстал и замер, опершись о корабельную трубу, точно цапля, стала отстраненно, по-новому его разглядывать («Взором энтомолога», – подумал Андреа). Взором, который внушил бы ему страх, если бы Дориаччи не откинула внезапно свою шаль назад, не высвободила бы руки, шею, волосы, не дала бы волю своей горячности и всепобеждающей нежности, не бросилась бы к нему как девчонка-переросток, по ошибке наложившая макияж, и не кинулась бы к нему в объятия, рискуя упасть, – такого просто не могло бы случиться, если бы Андреа не получил травму.
Позднее, подумал Андреа, у него перед глазами не раз будет вставать этот образ, возникать ощущение этой минуты, которое он будет упрямо воспроизводить, как проигрывают уже испортившуюся, хотя и новую пластинку, стершуюся от бесконечного повторения в памяти. Он видел себя на огромной пустой палубе, с белыми и серыми пятнами палубных досок и моря, с леерным ограждением и с пустым небом на западе, откуда на несколько секунд исчезло солнце; там была огромная, плоская беспредельность, переливающаяся от угольно-черного до жемчужно-черого, незаметными мазками переходящая от одного оттенка к другому; и вдруг сильнейший порыв ветра, грубого, бандитского, принялся трепать их одежду, их волосы – яростно, преувеличенно, как в кино: исчез свет, исчезла тень; Андреа приблизил лицо к лицу Дориаччи, прильнул холодным носом и лбом к ее горячей груди, пахнущей амброй и туберозами, к этой коже, прячущейся под легкими, какими-то фантастическими шелками… И Андреа будет всегда казаться, что тогда он достиг уровня аллегорического видения собственной жизни. Вот он стоит во весь рост на палубе под ударами ветра, напуганный, потрясенный мужчина, часть социума, и одновременно удовлетворенный нежный ребенок, укрывшийся в убежище спасительного женского тепла, женской требовательности и женской нежности.
– Ты просто ничтожество, – внезапно высказалась Дориаччи, протянув ударное «о», но так ласково, что вышеупомянутое ничтожество сразу же успокоилось.
Требовалось совсем немного, чтобы сбить Андреа с толку и причинить ему боль, но требовалось столь же немного, чтобы его утешить.
– Вы счастливы со мной? – серьезно спросил он, настолько серьезно, что Дориаччи даже не рассмеялась ему прямо в лицо, хотя такова была ее обычная реакция.
В бассейне вдруг стало тихо, Симон Бежар вспомнил о своих профессиональных обязанностях и в одних плавках ринулся к несчастной даме, работавшей на телефонной подстанции «Нарцисса».
Арман Боте-Лебреш смог наслаждаться тишиной, Эдма – своим «Вогом», а Жюльен Клариссой, по крайней мере визуально. Ибо та на него не смотрела и оставалась в той части бассейна, что была поближе к Эдме, и это обязывало Жюльена если не хранить молчание, то, по крайней мере, разговаривать шепотом, делая непринужденный вид. А его между тем терзал бессильный гнев, смешанный с нежностью, всепоглощающая грусть, ощущение беспомощности, поражения, чего он не мог вынести и никогда не был в состоянии вынести. В былое время Жюльен просто сменил бы предмет своей страсти еще до того, как переменилась бы тональность отношений: он всегда любил только тех женщин, которых способен был сделать счастливыми, или, по крайней мере, тех, которые ему доверялись и чьи желания он стремился исполнить. Он всегда порывал с теми женщинами, что стремились заставить его страдать, и хотя порой это бывало достаточно сложно, он всегда успевал уйти вовремя. А сейчас он понимал, что Клариссе не удастся убедить его отказаться от нее, ибо именно она обманывается относительно их двоих точно так же, как она обманывается относительно себя самой. По сути дела, это был первый случай в его жизни, когда ему было ясно, что ошибается не он, а кто-то другой.
– Вам не стоило бы так говорить, – заявил он, пытаясь изобразить улыбку, ибо находился в поле зрения Эдмы, и чувствуя, что вместо улыбки получается жуткий оскал, приподнимающий верхнюю губу и обнажающий зубы, оскал столь же естественный, как у лошади, когда ее дергает за поводья барышник на конском рынке.
– Я обязана вам это сказать. Обещайте мне все позабыть. – Голос Клариссы звучал прерывисто и умоляюще, она просила у него пощады, она его боялась, и Жюльен никак не мог взять в толк, отчего она попросту не пошлет его к черту, почему она сама не прекратит это объяснение вместо того, чтобы вынуждать его это сделать.
– А, собственно, почему бы вам напрямую не сказать мне, чтобы я убирался? – спросил Жюльен. – Сказали бы мне, что я вам неприятен, что вы меня терпеть не можете, в общем, все, что угодно. Отчего вам так хочется, чтобы отказался от вас я сам? Отчего вам хочется, чтобы я согласился быть несчастным? И чтобы я вас проклинал за это? Это же глупо!
– Но ведь так надо! – заявила Кларисса. Она побледнела, даже на солнце она казалась белой, она потупила взор и улыбалась, но улыбка ее была до такой степени деланной, что оказалась красноречивей потока слез, по крайней мере, для Эдмы, которая заинтересованно следила за ними, спрятавшись за солнечными очками и журналом. Увидев истинное лицо Клариссы, ее взгляд и ее улыбку, Эдма мгновенно поняла, какие чувства владеют Жюльеном. Она поняла бы это, даже если бы чувства ее не интересовали. Ба! Она, конечно, давно перешла в иную возрастную категорию, но ведь возраст чувствам не помеха! И она издалека послала Жюльену нежную, сочувственную улыбку, которую он уловил не сразу, а, уловив, смущенно отвел глаза.
– Кларисса! – воскликнул Жюльен. – Скажите же мне, что вовсе меня не любите, что вчера вечером вы были мертвецки пьяны, что я вам не нравлюсь и что вы безнадежно ошиблись; скажите же мне, что вчера у вас на миг помутился разум. Точка. Скажите мне все это, и я оставлю вас в покое.
Она некоторое время глядела на него, отрицательно покачала головой, отчего Жюльену стало немного стыдно. Он упредил ее действия этим маневром: она больше не могла использовать этот предлог, спрятаться под покровом опьянения, она более не способна была прибегнуть к столь жалкой отговорке; более того, она была не в состоянии сказать Жюльену, что тот ей не нравится.
– Все это вовсе не так, – проговорила она, – просто я не тот человек, которого можно полюбить, уверяю вас, вы тоже станете несчастным. Меня никто не любит, и я никого не люблю, пусть так и будет, я этого и хочу. Так что дело не в вас лично.
Жюльен резким движением повернулся к ней и заговорил очень быстро, очень тихо: