– На сегодня у меня перебор эмоций, – говорила она, еле переводя дыхание. – Я решила, что тебя у меня больше не будет, что ты очутишься в тюрьме, что все разбито, что со всем покончено… Я решила, что все пошло насмарку, счастье и все такое…
– Я тоже, – проговорил Жюльен, прерывая ее, – я тоже; все так, как ты сказала… И все это могло случиться, – добавил он, немного помолчав.
– Что ты хочешь этим сказать?
Кларисса была ошеломлена. Ее природные свойства казались Жюльену слишком совершенными. Он не знал, что вся эта скрупулезная честность и уважение к чужой собственности являются лишь понятиями, которых придерживается определенный слой буржуазии, находящийся на пути к вершине, но на самой вершине о них часто забывают, и на определенном этапе отсутствие щепетильности даже помогает увеличить состояние.
– Ты знаешь, – проговорил он, – когда ты поняла, что я разбойник с большой дороги, шулер и фальсификатор, у тебя не появилось отвращения ко мне?
– Не говори громких слов, – с улыбкой заявила Кларисса, как будто бы его обвиняли понапрасну, – все, что ты делал, уже неважно. И потом, – добавила она с коротким смешком, который он счел циничным, – теперь у тебя нет необходимости заниматься всем этим.
«Но как же она считает… Но что она этим хочет сказать? Но что она думает обо мне?» Самые несуразные предположения проносились у него в голове.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил он чуть ли не умоляюще.
По сути дела, он молился, чтобы она не сочла его за жиголо, достаточно и вора. Чтобы она не делала ложных оценок, ибо тогда в один прекрасный день ему обязательно придется бежать, и он отдает себе в этом отчет, поскольку любит ее.
– Я хочу сказать, что ты можешь быть оценщиком художественных произведений, ничего подобного не делая. Мы можем закупать картины вместе, а потом перепродавать и делить прибыли, как только ты рассчитаешься с моим банком, чтобы тебя это не мучило. Ты такой нравственный для фальсификатора, – с нежностью добавила она.
И Жюльен оставил попытки понять, что именно подразумевается под словом «нравственный». Он нежно, но твердо подтолкнул ее к лестнице и проследил за тем, как она входит к себе в каюту, а сам остался в коридоре, опираясь о переборку, разрываясь между желанием схватиться с этим доносчиком и получить назад Клариссу не слишком сломленной, не слишком травмированной и вовсе не виновной.
Эрик упаковывал чемоданы или, точнее, перепаковывал, ибо стюард набивал их как попало, не зная, как главный редактор «Форума» укладывает свой багаж, и он теперь возился с ним не менее заботливо, чем со своим журналом. Она затворила за собой дверь и оперлась на нее, а сердце у нее билось сильно и глухо. Она полагала, что выслушает его в каюте, где он будет ее уговаривать и удерживать. Сердце ее временами начинало биться слабее, давало сбои и готово было совсем остановиться, и тут появился Эрик, бледный и решительный, и, похоже, вполне любезный. На лице у него была написана решимость, а в жестах и в голосе проглядывала поспешность, что подкрепляло предположения Клариссы. Он не будет объявлять удар, он не будет говорить ни о чем, он будет действовать, как будто ничего не происходит, как он делал всякий раз, когда что-то его смущало.
– Мне очень жаль, – проговорил он с легкой гримасой, – мне очень жаль, что я подозревал нашего доброго Жюльена Пейра. Я обязан был понять, что это шутка. Мой чек у вас, полагаю?
– Да, – ответила Кларисса.
Она передала ему подлинный чек Армана, индоссированный Жюльеном.
– Хорошо. Попозже я черкну словечко месье Пейра, если у вас, конечно, есть его адрес. Вы готовы? Нам пора отправляться в аэропорт в Ниццу, чтобы я прибыл вовремя и успел принять участие в брошюровке номера.
И, делая вид, что не замечает ее неподвижности и ее непослушания, он прошел в ванную, сгреб щетки, расчески и разные тюбики и уронил все это в ванну – единственное, в чем проявилось его напряжение. Эрик никогда ничему не позволял падать, никогда ничего не бил, никогда не натыкался на мебель, более того, никогда не обжигался о горячий картофель. В дополнение к этому, он никогда не проливал шампанское, когда откупоривал бутылку. И еще… Кларисса попыталась прекратить мысленный смотр его достоинств или, скорее, отсутствия недостатков. Верно, что Эрик напоминал негатив, что все, что он предпринимал, было обязательно направлено против кого-то, во вред кому-то. Проходя по комнате, он опрокинул кофейник, а Кларисса смотрела на себя в зеркало: вытянутая, бледная, некрасивая, как ей казалось, с этим дурацким тиком, от которого подергивается правый уголок рта и остановить который она не могла. Эта бледная женщина в зеркале была абсолютно неспособна говорить правду или бежать, спасаться от этого красивого, загорелого, решительного мужчины, который быстрыми шагами ходит мимо этого же самого зеркала, так что его отражение зачастую символически накладывается на ее.
– Эрик… – заговорила наконец женщина из зеркала дрожащим голосом. – Эрик, я собираюсь… Я больше не поеду с вами, я не вернусь в Париж. Полагаю, что мы бросаем друг друга… что я бросаю вас. Это очень печально, – добавила она в растерянности, – но иначе я поступить не могу.
Эрик находился перед нею, и она видела, как он замер при первом же ее слове и остался недвижим, распределив вес тела на обе ноги, однако эта спортивная поза как-то не вязалась со смыслом произнесенных фраз. Она могла его видеть, не глядя на него: она видела, или представляла себе, или припоминала внимательное, замкнутое лицо, лицо человека, опьяненного своими успехами, опьяненного любовью к самому себе, сознанием правильности своих действий и выбранного им самим пути. Она его видела: с руками, вытянутыми вдоль тела, корпусом, слегка наклоненным вперед, с взглядом, обращенным к ней. Он несколько напоминал теннисиста. Голос его был совершенно спокоен, когда он заговорил:
– Вы хотите сказать, что вы отправляетесь с этим воришкой, обчищающим скобяные лавки, с этим недоделанным, с этим великовозрастным школьником, выгнанным из класса? Вы хотите сказать, что вы интересуетесь всем этим: игрой в покер по маленькой, скверными картинами и беговыми ипподромами? Этим примитивным человеком? И то вы, Кларисса?
– Это я, Кларисса, – повторила она мечтательно, стоя позади него. – Вы великолепно знаете, что я алкоголичка, испорченная, безразличная и глупая. И бесцветная, – добавила она с гордостью и глубочайшей радостью, и эта гордость и радость наконец убедили Эрика, что она от него свободна.
Это была та самая интонация, что вылетела из уст его шофера, когда он его уволил три месяца назад: интонация знаменитого философа, знаменитого писателя, еще недавно сотрудничавшего с «Форумом» и еще до отпуска навсегда пославшего журнал к черту в ответ на простенькое замечание Эрика по поводу его статьи. И у этих троих, при всем различии в интеллекте, образовании, положении, он слышал этот диез, этот тон, эту радость, когда ему говорили: «Прощай!» Главное, что он хотел услышать, это то, что им стыдно. И сама мысль о том, что он уже не способен заставить их стыдиться, лишить их уверенности, Клариссу и двух других, была для него до того тягостна, ибо была равносильна свидетельским показаниям против него, что он зашатался и сам покраснел от стыда и от собственной беспомощности.