Жозе в задумчивости прислонилась к двери, потом решительно принялась за чемоданы. Это занятие должно отвлечь ее часа на два, так что до самого коктейля можно будет ни о чем серьезном не думать. А у Северина она обязательно отыщет собеседника с устоявшимися убеждениями или приверженного строгим принципам, который ее утешит. «Я вправду трусиха, – думала она. – Я ведь сама должна решать, как жить дальше». Жизнь ее походила на веселую бестолковую потасовку. Она вспомнила о том, как только что хохотал Бернар, и улыбнулась себе в зеркало. Потом в памяти ее всплыла сказанная им скороговоркой фраза: «Меня, влюбленного в тебя по уши…» Она повесила в шкаф свое платье, старательно расправив все складки. Это было очень милое платье, которое ей шло. Да, ее любили. Да, она ничего не ждала от этой любви. Она лишь кормилась из ладоней любящих ее людей. Себя она не очень-то жаловала.
Коктейли Северину удавались на славу. В этот день было приглашено немало богатых особ, несколько неподражаемых чудаков, два зарубежных актера, ряд знаменитых литераторов и художников, старые друзья дома. Среди них были и гомосексуалисты, но их число не выходило за разумные рамки. Жозе с удовольствием окунулась в этот пустой, эфемерный, декадентский мирок, который в то же время был самым живым, самым свободным и веселым из всех существующих на земле столичных мирков. Она со многими была знакома, и они приветствовали ее так, будто расстались вчера, радостно вскрикивали, и если в этой радости и была доля притворства, то совсем небольшая; потом они бросались целовать ее по-французски в щеки, по обычаю, который возник, как утверждал Северин, во время Освобождения.
Северину было пятьдесят, он слишком начитался Хаксли и выдавал себя за светского льва. Его квартира была увешана фотографиями ослепительно красивых женщин, которых никто не знал и о которых он хранил удивительное молчание. Желая казаться бодрячком, он всегда слишком громко смеялся, но под утро, что называется, увядал; однако его искренняя доброта, обходительность и неиссякаемый запас виски обеспечивали ему добрых друзей. К их числу принадлежала и Жозе. Шестикратно чмокнув ее в щеки и предложив руку и сердце, как это требовал здешний ритуал, он отвел ее в сторону, усадил под светильником и строго посмотрел в глаза.
– Ну-ка, ну-ка, покажись.
Жозе покорно откинула голову назад. Это была одна из самых утомительных причуд Северина: он любил читать по лицам.
– У тебя было много переживаний.
– Нет, нет, Северин, все в порядке.
– Ты все такая же скрытная. Исчезаешь на два года, потом появляешься, мило улыбаясь, как ни в чем не бывало, и молчишь. Где твой муж?
– В «Рице», – сказала Жозе и засмеялась.
– Он любитель подобных гостиниц? – спросил, нахмурив брови, Северин.
– С десяток твоих гостей – я думаю, не меньше – остановились в той же гостинице.
– Это совсем другое дело. Ведь они не женаты на моей лучшей подруге.
Жозе опустила, потом подняла голову, яркий свет резал ей глаза.
– Твоя лучшая подруга хочет пить, Северин.
– Я сейчас, мигом. Никуда не уходи. Держись подальше от этой недостойной толпы, ты провела два года в Америке и одичала. А они не умеют говорить с дикарями.
Он громко рассмеялся и исчез. Жозе с умилением посмотрела на недостойную толпу. Гости страстно о чем-то спорили, хохотали, темы менялись с той же быстротой, с какой сходились и расходились собеседники, все говорили по-французски. Она действительно почувствовала себя дикаркой. Провести целых два года с Аланом на затерянном в океане острове, слушать чинные размышления Киннелей, два года видеть лишь одно лицо – все это не могло пройти даром. Париж представлялся отрадной гаванью.
– Видишь вон ту женщину, – сказал Северин, вновь усаживаясь рядом, – узнаешь ее?
– Погоди, погоди… Нет, не узнаю.
– Элизабет. Помнишь? Она работала в редакции. Я был от нее без ума.
– Боже мой! Сколько ей сейчас?
– Всего лишь тридцать. А выглядит на все пятьдесят, не правда ли? Это самое головокружительное падение, которое я наблюдал за время твоего отсутствия. Ведь прошло всего два года. Она втюрилась в полоумного художника, всем пожертвовала ради него, теперь нигде не работает, пьет. А этот тип избегает с ней встречаться.
Дама по имени Элизабет посмотрела в их сторону, будто услышала, что они говорили о ней, и слабо улыбнулась Северину. Лицо ее отличалось одновременно худобой и одутловатостью, взглядом она напоминала больное животное.
– Тебе весело? – крикнул Северин.
– У тебя в гостях мне всегда весело.
«Это страсть, – подумала Жозе, – лицо страсти, отекшее, испитое, обрамленное двумя нитками жемчуга. Боже, как я люблю людей…» Ее подхватила упругая волна, она с удовольствием проговорила бы несколько часов кряду с этой внезапно состарившейся женщиной, заставила бы ее исповедаться, чтобы все о ней узнать, все понять. Она хотела бы все узнать о каждом из присутствующих, о том, как они засыпают, какие видят сны, чего боятся, что доставляет им удовольствие, а что – боль. С минуту она всех их горячо любила, с их честолюбием и тщеславием, боязливой готовностью дать отпор и чувством одиночества, которое безустанно трепетало в каждом их них.
– Ей суждено умереть, – сказала она.
– Она уже раз десять пыталась. Но пока ничего не вышло. И всякий раз он возвращался, распускал слюни и ухаживал за ней три-четыре дня. Так зачем ей, по-твоему, всерьез кончать с собой? Смотри, видишь, это мои музыканты. Они мастерски исполняют чарльстон.
Чарльстон вернулся в Париж из двадцатых годов, несколько растеряв свою жизнерадостность, как утверждали ворчуны, которые тем не менее от души веселились. Пианист занял свое место, и оркестр дружно грянул «Swannee», что заставило всех немного приумолкнуть. Постоянная готовность Северина устраивать всевозможные, порой неуместные, развлечения пользовалась такой же славой, как и его виски. Худощавый молодой человек подсел к Жозе, представился и тотчас добавил:
– Извините, я ненавижу болтать, поэтому помолчу.
– Но это же глупо, – весело сказала Жозе. – Если не любите беседовать с людьми, не ходите на коктейли. А если вы хотите выглядеть оригиналом, то здесь это не пройдет. У Северина надо веселиться.
– Это я-то хочу быть оригиналом? Да мне плевать на это, – сердито сказал молодой человек и надулся.
Настроение у Жозе было превосходное. В гостиной стоял густой дым, оглушительно гремела музыка, все кричали, чтобы перекрыть грохот усердствовавшего оркестра, а столы уже были заставлены пустыми бокалами. Ей даже захотелось, чтобы приехал Бернар и сообщил какие-нибудь новости об Алане.
– Умоляю вас! – что есть мочи выкрикнул Северин. – Будьте так добры, минуту внимания! Робин Дуглас, как и обещал, сейчас кое-что нам споет.
Публика расселась без особого энтузиазма, и Северин выключил почти все светильники. Кто-то, слегка оступившись, приблизился к Жозе и уселся рядом. Певец грустно объявил «Old Man River» и под чье-то «браво» начал петь. Поскольку он был чернокожим, все сразу уверились в его таланте и слушали затаив дыхание. Он пел довольно медленно, слегка блея, и обиженный на весь мир молодой человек пробурчал себе под нос что-то насчет истинной негритянской задушевности. Жозе, которая объездила с Аланом Гарлем вдоль и поперек, особого восхищения не испытывала и даже зевнула. Она откинулась на спинку кресла, взглянула на соседа справа. Сначала она увидела черный, тщательно начищенный и поблескивающий в полумраке ботинок, потом безукоризненно отглаженную складку брюк и, наконец, спокойно лежавшую на этих брюках руку. Руку Алана. Теперь она ощущала, что он смотрит на нее; стоило ей только повернуть голову, и их взгляды встретились бы, но ее сдерживал внутренний трепет. Да, хоть это было смешно и глупо, Жозе боялась, что после того, как она его бросила, он заявит о своих правах и закатит скандал, может, даже здесь, у Северина, которого он видит в первый раз. Она замерла. Возле нее ровно дышал чужой на этом вечере, испытывавший, подобно ей, скуку от посредственного пения иноземец, ее любовник, с которым вот уже месяц она была в разлуке. Рядом, в темноте, безмолвно, возможно, не осмеливаясь к ней обратиться, сидел Алан. На мгновение ее так потянуло к нему, что она резко подняла руку к шее, будто застигнутая врасплох. Почти сразу же пришло ясное осознание того, что он, иноземец, среди всех ее друзей и родных был ей всего ближе, ибо их связывала не только физическая близость, но и прошлое: его нельзя было ни отменить, ни оспорить, и оно сводило на нет еще совсем недавно владевшее ею чувство эйфории и свободы.