Ближе к вечеру мы сидели на террасе его дома, с которой открывался вид на озеро и на Альпы. Он за свою жизнь добился благосостояния. Дома он был один: жена поехала по делам в город, а сын, который был бы рад повидаться со мной, был сейчас в Америке. И он сам тоже собирался в город. Это звучало вполне убедительно. Одновременно у меня было такое чувство, что он рад отделаться от меня, поговорив с глазу на глаз.
— В сороковом году, из-за войны, мой отец был вынужден бросить работу во Франции и вернулся в Швейцарию. Так в свой последний школьный год я оказался в классе, в котором никого не знал и в котором так до конца и не завел ни с кем дружбы. Учебный год уже начался, он был коротким, все остальные друг друга знали и входили в ту или иную тесную компанию, ну, ты себе можешь это вполне представить. И у твоего отца был свой круг общения, мною он не интересовался. Однако домой нам с ним было по пути, и хотя мы ездили вместе не часто, но всякий раз, когда это случалось, мы вели интересные разговоры. По крайней мере, мне они казались интересными; я слушал твоего отца, а сам мало что мог рассказать. Он был более развит, чем я, во благо себе или во вред, — это другой вопрос.
Твой отец обладал огромным обаянием. Возможно, обаяние — не самое точное слово для его способности внушить собеседнику, что он для него очень важен, что он особенный, что он наслаждается привилегией полного внимания и участия. Это создавало доверительную атмосферу, атмосферу близости, чудовищно соблазнительную, от которой уже при следующей встрече порой ничего не оставалось, кроме дружески-безразличного кивка. Не думаю, что он ломал комедию. Мне кажется, он всегда полностью погружался в ситуацию, участвовал в ней не только внешне, но и всей своей личностью. Он словно бы испытывал своего собеседника со всей серьезностью; многие относятся к этому несерьезно, а вот он действовал с полной самоотдачей. Ну а там уж как выйдет — на нет и суда нет.
Отец того мальчика улыбнулся мне дружелюбно и печально, и я вновь вспомнил знакомую улыбку.
— Видишь ли, твой отец покорил меня, а потом более не выказывал ко мне никакого интереса. Однажды по дороге домой мы попали в ужасную грозу и вместе спрятались в укрытии, под навесом церкви, я тебе покажу, где это, я иногда проезжаю мимо. Твой отец стал меня расспрашивать обо всем. Как я жил во Франции, чем интересовался, кем собираюсь стать и что собираюсь делать. Не знаю, что из моих рассказов побудило его произнести следующие слова. Он сказал, что мы — потерянное поколение. Вот десять лет назад, мол, и в Швейцарии царил дух перемен, обновления, стремление к общности и готовность отказаться от чересчур трезвого, механистического, просветительского взгляда на мир в пользу органического, творческого восприятия мира, связанного с душевным порывом, стремление совместным трудом преодолеть всепроникающий эгоизм и индивидуализм, сгладить социальные противоречия, поместить на место демократии приобретательства аристократию личного достижения и построить новое, духовное царство, царство сыновей. Твой отец с восторгом говорил о съездах либерально-демократических студентов в 1928–1931 годах, о Юлиусе Шмидхаузере, Отмаре Шпанне, Карле Шмитте и еще о многих, всех я теперь уже и не помню. Он с пылом и страстью говорил о том, что было десять лет назад, — я не знаю, насколько это соответствовало действительности, а насколько было порождением его фантазии, — и он заразил меня своими речами. И я, — он рассмеялся, — самый трезвый, расчетливый, педантичный из всех людей, какого ты можешь себе только представить, увлекся его словами, почувствовал стремление к жизни, связанной с безоглядной самоотдачей и смелостью. Однако твой отец сказал, что такие времена миновали. Десять лет назад эти люди имели свой шанс, но упустили его. То, что началось как подъем нового движения, выродилось в мелочную партийную возню, в организационные дрязги и погоню за должностями, превратилось в бездарное копирование тех процессов, которые происходили в Германии и Италии, стало карикатурным подражанием той самой механистической, эгоистичной посредственности, против которой они поначалу выступали.
Он замолчал. Я подождал немного, а потом спросил его:
— А что нужно было делать дальше?
— Я его тоже об этом спросил. Он ответил, что не надо больше создавать никаких движений, партий или группировок. Надо осмелиться на то, чтобы полностью посвятить себя только самому себе. Или остается уповать на чудо. Он сказал это так, словно само собой разумелось, что я не отважусь больше задавать ему вопросы. Я тоже не хотел разрушать новыми вопросами доверительную атмосферу, которая, как мне показалось, сложилась между нами. А гроза к тому времени прошла.
— Стало быть, вы сели на велосипеды и поехали домой?
— Да, а когда на следующий день после бессонной, наполненной думами и фантазиями ночи я хотел заговорить с ним и поделиться своим энтузиазмом и своими сомнениями, он только кивнул мне приветливо и отвернулся. — Он снова улыбнулся своей улыбкой. — После этого случая я больше ни разу не говорил с твоим отцом на серьезные темы. Он поступил здесь в университет, однако скоро уехал, говорили, что в Германию, я иногда вспоминал его слова об абсолютном служении чему-то и об идее тотальной войны Геббельса, и у меня были дурные предчувствия. Но предчувствия есть только предчувствия, а на мои предчувствия не особенно можно положиться, и это подтверждает как раз мое знакомство с твоим отцом. — Он опять улыбнулся. — Я и не полагаюсь на них.
— А не мог он с Красным Крестом отправиться в Германию или в Россию?
Он внимательно посмотрел на меня. Передо мной сидел успешный предприниматель, ухоженный, раскованный, уверенный в себе, седовласый, со спокойным взором, с энергичным подбородком. Такие лица я видел на фотографиях в газетах, лица банкиров и предпринимателей, далеких от обычной жизни и от обычных людей настолько же, насколько далеки от них президенты и канцлеры, кардиналы и кинозвезды. Мне вдруг стало понятно, каким исключением из правил был для него этот разговор, сколько времени и внимания он мне уделил, а также то, какое огромное впечатление произвел на него в свое время мой отец. Я вдруг обнаружил, что он не только умеет дружелюбно или печально улыбаться, но что во всем выражении его лица ощущается какая-то особая приветливость. Словно смутившись, он отвел глаза в сторону.
— С Красным Крестом? Конечно, этого нельзя исключить. Твой отец не был врачом, но в Красном Кресте работали и другие люди, многие служили в пограничной службе, а он… Ведь у него, кажется, был порок сердца, освобождавший его от военной службы.
Он встал из-за стола.
— Желаю тебе всего хорошего.
13
Барбара легко отнеслась к ответу из магистрата.
— Ты просто подожди немного. Быть может, ты привыкнешь к фамилии Граф или Биндингер. А если нет, то полетим в Лас-Вегас. А до той поры переезжай ко мне.
— Сюда?
— Оджи и я никогда не жили здесь вместе, если тебя это беспокоит. Мы можем поменять здесь все, ничего не оставить как было. Можем занять и соседнюю комнату, нашу прежнюю девичью, — студентка, которой я сдавала комнату, как раз съехала.