22
О братьях наших меньших. Мы привыкли именовать таким образом животные существа, обладающие чувствами и инстинктами, однако лишенные разума. Никому не придет в голову считать своей сестрой коноплю или иву. Впрочем, и с животными некоторая неразбериха. В состав своих братьев мы принимаем главным образом млекопитающих и теплокровных – в отличие от облакоподобной непривлекательной медузы; стремительной острозубой ящерицы; безрукой и безногой рыбы – в сущности, калеки перед лицом Господа.
Подчеркну также, что наиболее приятны нам животные одомашненные, вероятно, по той же причине, что и женщины, то есть по соображениям корысти. Они полезны нам. Пес охраняет овечью отару, терзает врагов народа при попытке к побегу, спасает замерзающих в швейцарских Альпах. Кот уловляет хтонических мышей, а в их отсутствие выступает в качества источника тепла и экологически чистой психотерапии. Конь используется в качестве тягловой силы, участника рысистых испытаний, для изготовления увлекательного бешбармака в безбрежных казахских степях.
Вспоминаются в связи с этим вдохновенные, много лет запрещенные стихи из фильма Doctor Zhivago.
Лошадь, лошадь моя, черногривая добрая лошадь, я тебя полюбил – ты тоже умеешь по ласковой родине плакать. И ты, собачатина с толстым подкожным слоем жира, живущая в тихой деревне возле Сеула, с любопытством из клетки своей обоняешь пронзительный запах ким-чи, которое осенью квасят хозяйки, смеясь, в глиняных амфорах, и размышляешь: как мне повезло, что живу я не в Северной – в Южной Корее. Лист капусты шершав и матерчат, в доме хохот и взрывы гранат. Там шинкуют, и квасят, и перчат, и бесчинствует дворник Игнат. И маринад отвечает. На все вопросы отвечает Ленин. У дворника – жена, а у буренки – вымя. Нахохлилась страна под дождиком косым. Кому воскресшие не кажутся живыми – тот Господу не сын.
(Один недостаток, впрочем: рифма граната – Игната уже употреблялась поэтом Исаковским в романе «Бесы».)
Задаюсь вопросом: если и впрямь существует предвечный Создатель, которому мы в таком случае приходимся меньшими братьями, теплокровными и живородящими, то как он относится к бедным родственникам нашим вроде бычков, в том числе и в томате? Признает ли за ними право на бессмертие? На стремление к счастью? Свободу вероисповедания, неприкосновенность жилища?
Опасаюсь, что не признает, ибо допускает нам делать с животными, прямо скажем, самые постыдные вещи. Как, впрочем, и им с нами; практика поведения могильных червей напрашивается в качестве наглядного примера. Можно упомянуть также микробов, хотя современная наука относит их не к животным, а к растениям. Ничего себе растение! Ни хрена себе баян! Жрет тебя изнутри до самой мучительной смерти, и, главное, какая ему, гаду, польза? Ведь помрет животное-хозяин (в данном случае человек) – и тебе, растению мелкоскопическому, полные кранты! Конец положительный! Необратимый, как реакция осаждения сульфида ртути!
Не внемлют микробы моим возмущенным речам, настойчиво продолжая свою самоубийственную работу. Камень на камень, кирпич на кирпич, умер наш Ленин, любимый Ильич, съеденный заживо палочкой Вассермана. И Марат умер, плескаясь в ванне, подобно исчезнувшей треске, зарезанный самоотверженной девицей Фанни Каплан, отдавшей свою молодую жизнь за освобождение отечества. Впрочем, в отсутствие благородной мстительницы ему бы тоже не допустили умереть от чесотки, профилактически отрубив буйную французскую голову.
Поутру, еще до начала занятий, школьники приносят на комиссию в лавочки Сент-Джонса битых зайцев, изловленных в пригородных лесах с помощью силков, поставленных с ночи. Никто не возмущается, наоборот, родители радуются скромному дополнительному денежному доходу, а покупатели – возможности разнообразить свое небогатое меню питания.
А я бы не смог изловить зайца и с целью продажи лишить его жизни. И ты бы, вероятно, не сумел, получив от меня воспитание.
Я сам видел такого позавчера, когда с позволения главврача отправился на прогулку за пределы города. Населенный пункт невелик, до леса можно дойти за неполный час. Я выглядел точь-в-точь как подмосковный грибник, оставивший дома свою супругу-грибницу: на локте вместительно качается сплетенная из веток плакучей ивы корзина, в руке довольно острый, хотя и небольшой нож. Стояла прибалтийская сырость, серость, усугубляемая гранитными валунами, лежавшими, словно окаменевшие мешки с картошкой, там и сям. Обгонявшие меня удивленные автомобилисты нажимали на клаксоны своих подержанных машин в знак приветствия и одобрения. Аэронавт Мещерский в силу пожилого возраста сильно отстал, даже отчасти рассеялся в туманном воздухе, а мне хотелось побыть одному, и я не останавливался. Хотя и понимал, что рано или поздно придется подождать товарища: в одиночку мне вряд ли одолеть припасенную бутылку сорокаградусной.
Я оглянулся на отдаляющийся город. Алое пятно на сером: крыша собора. Свет, и служба идет. Пять-шесть конторских зданий, целомудренно воздымающих свои провинциальные этажи. Многоцветные жилые домики, наперебой сбегающие к заливу, который уже скрывался из виду. Узкими улочками я вышел на шоссе. Придорожные строения стояли реже, участки увеличивали свою площадь и носили следы сельскохозяйственной обработки. Кое-кто из бывших рыбаков копал картошку на любительских огородах, утирая пот со лба широкими натруженными ладонями. Кривые яблони склонялись под тяжестью неказистых, но обильных плодов. Потом и эти дома, крытые серым шифером, исчезли, по крутым обочинам шоссе начал густеть неухоженный смешанный лес, по первому ощущению – грибной. Во всяком случае, подстилка из гниющих листьев и хвои источала знакомый и безошибочный запах. Я вскарабкался на склон (новые кроссовки чуть скользили на влажной траве) и, трудясь, срезал осиновую палку, после ножа и корзины (в которую когда-то – под ликование восторженной черни – скатилась окровавленная кудрявая голова Фанни Каплан с губами, искривленными последней судорогой) – принципиальный инструмент грибника. А на зайца я этой палкой бы не покушался, честное слово. Даже соблазна не возникло, когда он, отдыхающий в палой листве, вдруг кинулся от меня наутек, не ведая, что я не стремлюсь причинить ему зла.
23
С наступлением каждой осени, когда городские клены постепенно становились багровыми, город – молчаливым, а ветер – немощным и прохладным, ты вздыхал, что под Монреалем почти не растет грибов. Ты сидел на нашей узкой кухне, опустив голову, а мы не понимали тебя – стоит ли выискивать и собирать в лесу дикие, возможно, ядовитые, когда в любой лавке предлагаются чистые белые шампиньоны, а если хочется экзотики – можно купить, хоть и за несусветные деньги, устричные грибы, которые ты по-русски называл вёшенками, или взять в Китай-городе сушеных, а то и консервированных в жестяной банке. «Не то, не то», – огорчался ты.
Потом к нам стал приезжать дядя Хаим, которого ты встретил в русской церкви.
Дурно пахнущей вяленой рыбой из русской лавочки вы закусывали горькое St-Ambroise, осторожно разлитое в высокие бокалы, расширяющиеся кверху. Словоохотливый дядя Хаим уговаривал меня попробовать, растерянно улыбаясь. В рыжеватых грубых волосках, покрывавших тыльную сторону его ладони, посверкивали хрупкие рыбьи чешуйки, на расстеленном номере The Gazette щерился колючий рыбий скелет, и отломанная сухая голова безучастно щурила вытекшие глаза.