Тюля на окне гостиной спецфилиала Дома творчества не имелось за отсутствием возможных внешних наблюдателей (участок огромен и лесист, забор – высок), однако на ночь мать затягивала окно марлей – от комаров и мотыльков. Вот почему мальчик на своей рогожке не слишком боялся разоблачения: он-то, как Машенька за спиной медведя, видел всех, а его не замечал никто.
– Если взять убежденного белогвардейца, – уже без улыбки объяснял товарищ старший майор, – то он после ареста более открыто рассказывает о своих контрреволюционных делах, как и где занимался вредительством и так далее. А троцкисты и правые – это падаль. Все они начинают твердить, что не виноваты. Они в свое время не один, а по пять-шесть раз каялись, признавали свои ошибки, обещали исправиться. И все-таки, когда троцкист пойман за руку, когда против него собраны изобличающие материалы, он все еще лжет, пытается продолжать маскироваться. Ваша работа, товарищи писцы, близка к завершению. Основные контуры обвинения уже выяснились, осталась, в сущности, стилистика, согласование подробностей, так сказать – раскадровка. И тем не менее случаются неприятные сюрпризы. Сейчас сами увидите. Петр Андреевич, заводи машину!
Свет в гостиной погас, застрекотал киноаппарат. Спина киномеханика загораживала лишь сравнительно небольшую часть экрана. Мальчик задрожал от предвкушения большой взрослой тайны.
Фильм, однако, оказался коротким и скучным, а изображение – не слишком четким. На экране появился старый, лет сорока пяти, неприятный усатый субъект с залысинами, одетый в белую рубашку (не слишком чистую и не слишком глаженную) и совсем помятый темный пиджак. Субъект носил также аккуратную и недлинную козлиную бородку, но не владел искусством бритья: на его левой щеке чернел основательный порез. Штанов видно не было, так как субъект сидел за письменным столом, под портретом вождя; иная мебель в комнате отсутствовала. Он непрестанно моргал, а также потирал пальцами дряблые веки, видимо, расстроенный тем, что разглядывает с киноэкрана собственную гостиную, куда явились без приглашения незнакомые люди. Впрочем, гладкий оловянный подстаканник с незамысловатой полукруглой ручкой тускнел и перед ним. Ни клыков, ни рогов, ни иных особых примет у неприятного субъекта не оказалось. «Понятно, – подумал мальчик, – иначе как бы он сумел столько лет маскироваться». Субъект отхлебнул дымящегося чаю и начал говорить, обращаясь к кому-то невидимому:
«Сейчас разворачивается последний свиток моей судьбы и, возможно, моей земной жизни. Я, как видишь, дрожу от волнения и едва владею собой. Хочу проститься с тобой заранее, пока открыты еще глаза мои и не помутился разум.
Ничего не намерен у тебя просить, ни о чем не хочу умолять. От своих показаний я на суде не откажусь. Но я не могу уйти из жизни, не сказав тебе этих последних слов.
Стоя на краю пропасти, из которой нет возврата, даю тебе предсмертное честное слово, что я не виновен в тех преступлениях, которые подтвердил на следствии. Мне не было никакого выхода, кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: либо иначе выходило бы, что я не раскаиваюсь».
– Ага! – закричал товарищ старший майор. – Еще коньяку! Останови на минутку. Видите, товарищи, до каких глубин падения человек докатиться способен. То есть он пытается сообщить – сами знаете кому, – что все его так называемые признания – ложь с самого начала. Вам известна чудная русская поговорка? Единожды солгавши – кто тебе поверит? Включай.
«Размышляя над происходящим, я соорудил примерно такую гипотезу. Есть большая и смелая идея генеральной уборки. Во-первых, в связи с предвоенным временем, во-вторых, в связи с переходом к народовластию. Эта уборка захватывает не только виновных, но и подозрительных, а также отдаленно подозрительных. Без меня здесь не могли обойтись. Ради бога, не пойми так, что я здесь скрыто упрекаю. Я понимаю, что большие планы и большие интересы перекрывают все и было бы мелочным ставить вопрос о своей собственной личности наряду с всемирными, лежащими прежде всего на твоих плечах.
Но тут-то у меня и главная мука, и главное страшное противоречие.
Будь я уверен, что ты так и думаешь, у меня на душе было бы куда спокойнее. Ну что же! Нужно – так нужно. Но поверь, у меня сердце обливается горячей струею крови, когда я подумаю, что ты можешь верить в мои преступления и в глубине души сам думаешь, что я действительно виновен во всех ужасах.
Мне ничего уже не нужно, да ты и сам знаешь, что я скорее ухудшаю свое положение этими словами. Но не могу, не могу просто молчать, не сказав тебе последнего “прости”. Вот поэтому я и не злоблюсь ни на кого, начиная с руководства и кончая следователями, и у тебя прошу прощенья, хотя я уже наказан так, что все померкло и темнота пала на глаза мои.
Господи, если бы существовало такое орудие, чтобы ты видел всю мою расклеванную и истерзанную душу! Если б ты знал, как я к тебе привязан! Но отсутствует ангел, который отвел бы меч Авраамов, и роковые судьбы осуществятся!»
Неприятный субъект опять замер на экране, и морщины на его лбу застыли в одутловатую сетку.
– Жертвой себя выставляет, – пояснил старший майор. – Дьявольская уловка, чтобы с большей убедительностью валяться в ногах у пролетарского суда и лично у сами знаете кого.
Застрекотал аппарат, козлобородый снова заговорил:
«Позволь, наконец, перейти к последним моим просьбам.
Прежде всего, мне легче тысячу раз умереть, чем пережить предстоящий открытый суд: я просто не знаю, как я совладаю сам с собой».
– Угрожает! – заметил товарищ старший майор. – Грозит сорвать всю вашу напряженную и ответственную службу, товарищи писцы!
«Я бы, позабыв стыд и гордость, на коленях умолял бы дать мне возможность умереть до суда, хотя я знаю, как ты сурово смотришь на такие вопросы.
Если же меня ждет смертный приговор, то я заранее тебя прошу, заклинаю прямо всем, что тебе дорого, заменить палаческую удавку тем, что я сам выпью в узилище яд. Ведь это ничему не помешает, да никто этого и знать не будет. Но дайте мне провести последние мгновения так, как я хочу. Сжальтесь! Ты, зная меня хорошо, поймешь. Я иногда смотрю ясными глазами в лицо смерти, точно так же, как знаю хорошо, что способен на храбрые поступки. А иногда тот же я бываю так смятен, что ничего во мне не остается. Так если мне суждена смерть, прошу о чаше с цикутой. Молю об этом…»
Неприятный субъект притворно всхлипнул.
«Прошу дать проститься с женой и сыном. Жена – молодая, переживет, да и мне хочется сказать ей последние слова. Я просил бы дать мне с ней свидание до суда. Доводы мои таковы: если мои домашние увидят, в чем я сознался, они могут покончить с собой от неожиданности. Я должен их подготовить к этому».
– Можешь не останавливать, Петр Андреевич, хотя дальше следует уже абсолютный и бесстыдный троцкистский бред.
«Поступай по истине, и долог будет твой век на земле. Утешь плачущего, не притесняй вдовы, не лишай сына наследия отца его, не причиняй ущерба сановнику. Остерегайся карать неповинного. Не убивай – бесполезно это тебе. Наказывай битьем и заточением, и порядок воцарится в стране; казни только мятежника, чьи замыслы обнаружены, ибо ведом Богу злоумышляющий, и покарает его Бог кровью его. Не карай человека, если ведом тебе добрый нрав его, если он сотоварищ твой, обучавшийся вместе с тобою арифметике и письму.