С тоской в душе, с сердечной болью
Я вспоминаю север белый.
В Америке не спеть мне вольно —
Так, как в Норвегии мы пели.
Думаю, все было примерно так.
* * *
Мне всегда кажется немного странным, что бабушку зовут Юне. В этом имени звучит лето, обаяние, юность. А бабушка для меня навсегда останется строгой пожилой дамой, которая одно время командовала парадом у нас дома на улице Якоба Аалса; пожилой женщиной, у которой верхняя губа испачкана в сливках. Сидя напротив меня за кухонным столом, эта женщина рассказывает истории из своего прошлого. О чем только бабушка не рассказывала — о своем детстве, проведенном в Тронхейме; о том, какой скандальной известностью пользовалась ее сестра Сельма еще в ранней молодости; о том, как сложно было возвращаться домой в Норвегию в 1945 году, о дочерях Анни и Элсе.
Но к тем временам, когда они жили в Нью-Йорке, бабушка возвращалась редко.
Что-то рассказывала Анни, кое-что мы узнали от Элсе во время наших немногочисленных встреч с ней, иногда Сельма пускалась в воспоминания, а остальное мне приходилось додумывать самой.
У меня сохранилась черно-белая фотография бабушки, сделанная году в 1934–35. Бабушка в обтягивающем светлом платье сидит на ступенях каменной лестницы возле парка в Бей-Ридже. Солнце светит ей в лицо, она щурится, глядя в камеру, и улыбается, потому что так велел фотограф. Одну руку она держит козырьком, чтобы заслониться от солнца.
Есть и другая фотография, ее я нашла в книге из библиотеки в Осло. Этот снимок фотокорреспондента Артура Феллига, известного под псевдонимом Виджи, был сделан в прохладный солнечный день марта 1941 года на Кони-Айленде. Сотни людей в легких пальто и изящных шляпах устремились туда, чтобы от души порадоваться первому теплому дню весны. Первое, что бросается в глаза, — большая черная толпа, ясный теплый солнечный свет, длинные тени людей на набережной. Сразу чувствуешь, как тепло на улице, как греет солнце, но легкое пальто или свитер пока снимать рано. Кто-то в черном уже осмелился спуститься вниз, на песчаное побережье. Длинные узкие мостки тянутся вдаль, к холодному белому океану.
На первый взгляд кажется, что фотограф просто хотел запечатлеть толпу людей, пронизанную каким-то особенным, весенним настроением. Но если присмотреться внимательнее — где-то слева на снимке, позади мужчин, женщин и детей, улыбающихся в камеру, видишь женщину в черном пальто, светлой шляпе и светлых шелковых чулках. Неужели это и вправду шелковые чулки? В 1942 году достать их было нелегко; вероятно, эта женщина — как и многие другие, приехавшие в тот день на Кони-Айленд насладиться первым весенним днем, — просто подкрасила ноги и нарисовала сзади тонкие черные черточки, чтобы обозначить место, где должен быть шов.
Эта женщина в черном, которую вы бы и не заметили, не обрати я на нее ваше внимание, закрывает лицо руками. Втягивает голову в плечи. На нее смотрят мужчина и женщина, идущие мимо. Как они на нее смотрят, разглядеть невозможно: с любопытством? с состраданием? успокаивающе? безразлично? Может быть, они хотят помочь ей…
Женщина в черном — моя бабушка.
Бабушка в полном отчаянии, потому что ее младшая дочь Анни потерялась в толпе. Бабушка не может найти ее. Анни пропала. Бабушка не нашла ее даже возле типичной для Кони-Айленда вывески «Потерявшиеся дети».
Анни сама рассказала мне о том дне на Кони-Айленде, когда она, тогда совсем маленькая, вдруг осталась одна, без мамы; она бежала вперед, но женские спины, мелькавшие вокруг, были или слишком узкими, или слишком широкими и совсем не похожими на мамину. Чужие женские лица, склонявшиеся над ней, были какими-то неправильными, не такими, как мамино.
На самом деле, если приглядеться еще внимательнее, на фото можно увидеть тщедушную спину Анни в пальто. Кажется, Анни пытается прорваться сквозь толпу, но движется она в противоположном от бабушки направлении.
Я наклоняюсь поближе к фотографии.
Если бы бабушка и Анни обернулись, когда фотограф нажал на кнопку, они тут же увидели бы друг друга. В этом я абсолютно уверена.
Бабушка никогда не рассказывала о том дне на Кони-Айленде, она не рассказывала особенно много ни о «Золушкином ателье», ни о том, как Рикард пел для нее. Лишь однажды она села и принялась вспоминать. Я хорошо помню, как это было, потому что в тот вечер в ее лице вдруг что-то изменилось. Я приезжала к ней, чтобы помочь убрать в квартире, где повсюду валялись какие-то пакеты, стояли ящики и коробки. Нужно было разобрать их и разложить по местам — письма, фотографии, газетные вырезки, шляпы, костюмы, граммофонные пластинки. Кое-что бабушка отдала мне. Кое-что мы убрали на антресоли, где со временем все это будет забыто. Когда мы копались в вещах, бабушка наткнулась на вырезку из газеты — это была статья о Рикарде и его магазине, рядом с которой помещалась фотография Рикарда с бабушкой и двумя маленькими девочками — Анни и Элсе. Бабушка мельком взглянула на статью и убрала ее обратно в старую коробку из-под обуви. «Чепуха», — сказала она и замолчала, неподвижно сидя на полу.
Именно тогда пожилая женщина рядом со мной вдруг преобразилась. Что-то изменилось в ее осанке — она сидела, вытянув ноги перед собой и выпрямив спину, прямо на полу. Каким-то чужим, нетерпеливым жестом она провела рукой по волосам и сказала: «Чепуха». В лице появилось какое-то мягкое и в то же время своенравное выражение.
Я помню это как сейчас.
В тот момент во мне что-то перевернулось.
И когда бабушка нетерпеливой рукой провела по волосам (которые давно уже не были длинными, светлыми и блестящими), я словно увидела сквозь годы, каким было ее лицо прежде. Я вдруг увидела ее такой, какой она была в молодости, много лет назад.
Я села на пол, поближе к бабушке, и попросила: «Бабушка, пожалуйста, расскажи. Расскажи, как вы с Рикардом жили в Америке».
Мне тогда исполнилось восемнадцать, это было за два года до свадьбы Жюли и за год до того, как бабушка умерла.
Я как сейчас это помню.
Как сейчас помню тот день, когда бабушка рассказала мне свою историю.
— Был 1938 год, — начала она. — Стоял октябрьский вечер, за несколько лет до дедушкиной смерти. По-моему, это случилось на Хеллоуин, потому что в гостиной лежала тыква. Мы с детьми, каждый своим ножичком, вырезали в тыкве глаза, нос и зубастый рот, чтобы получилось лицо. Внутри мы зажгли свечку.
Я слушала Эдгара Бергена и Чарли Маккартни — они вели совершенно безумную программу: чревовещатель и его марионетка — представляешь, какая глупость — слушать чревовещателя по радио? Я любила эту программу и обычно слушала ее с удовольствием, но в тот вечер у них в студии был какой-то гость, который мне не нравился, и я переключила на другую радиостанцию, там играла музыка.
Я села и задумалась.
Помнится, я думала о том, как скучаю по дому, как мне хочется обратно, но Рикарду я сказать этого не могу, ведь это Рикард создал миф о нашей фантастически прекрасной жизни в Америке, а для меня в этой жизни места не было.