Это продолжалось очень недолго — но все-таки был такой удивительный момент в советской периодике.
Однако на еврейскую тему даже в самые розовые времена хрущевской оттепели было наложено табу. Что-то в этой теме было, видимо, особенно болезненное. Что-то вроде стыда возникало у Хрущева, простодушного партийца первых лет революции, от разговоров о советском антисемитизме. Он еще помнил, что «этого нет, потому что не может быть никогда». Во всяком случае, в своей знаменитой речи на Двадцатом съезде он ни слова не сказал о недавнем сравнительно «Деле врачей» и только потом, в своих записанных на магнитофонную пленку мемуарах, сквозь зубы признал, что Сталин был подвержен этому позорному явлению.
Так или иначе, об эпохе еле прикрытого послевоенного антисемитизма вспоминать было не принято. Врачей выпустили? Выпустили. Реабилитировали? Реабилитировали. Слово «космополит» вышло из употребления? Бывшие антипартийные критики опять пишут? Псевдонимы не раскрываются?.. Какого же рожна? Мимо, читатель.
Правда, в середине пятидесятых годов начался антисионизм — но разве это то же самое? Сионисты — это агрессоры и союзники американцев, и вообще, «мы хотим любить египтяночек, а агрессии мы не хотим!».
И вдруг — роман о таком запретном и постыдном, чего вроде как и не было.
О том, чтобы такое печатать, не могло быть и речи. Вообще, даже существование этой рукописи было для автора опасно. А вдруг она какими-нибудь таинственными путями проникнет в самиздат или — еще того страшнее — попадет за рубеж?
И Твардовский сделал все, что мог: разрешил держать рукопись в редакционном сейфе. В том самом, где до 14 февраля 1961 года — дня своего ареста — хранился роман Гроссмана «Жизнь и судьба».
[1]
Роман «Свежо предание» не был арестован. Он и в самиздат не пошел. Его читали только близкие друзья — литераторы. Горевали, что читатель увидит его нескоро — может быть, и впрямь только тогда, когда материал его станет преданием, которому верится с трудом. Когда? Может — через двести—триста лет. Этими чеховскими словами товарищ Суслов обозначил время, когда можно будет напечатать роман Гроссмана. Это пророчество партийного идеолога было широко известно в литературных кругах.
Литературная жизнь И.Грековой не прервалась. Дарование ее крепло, она пробовала себя в разных жанрах — например, в драматургии: написала с Александром Галичем пьесу «Будни и праздники» (на основе рассказа «За проходной»). Пьеса пошла во МХАТе и шла ровно полгода — до исключения Галича из Союза писателей. В «Новом мире» в 1967 году была напечатана ее великолепная повесть «На испытаниях». В ней рассказывалось об испытаниях вооружения на секретном полигоне в некой русской глубинке (действие происходит в 1952 году). Повесть имела большой успех и у русского, и у западного читателя (ее почти сразу перевели на несколько языков). Все тут было, чем силен замечательный талант И.Грековой, — динамика повествования, изумительные по точности и юмору речевые характеристики персонажей, их взаимоотношения, характеристика самого нехарактерного для советского общества тонкого слоя людей, которые на вопрос «чем мы живы?» отвечают: «скорее всего, работой»; «работа плюс чувство юмора!»
Работа в охотку — это то, что с самым большим вкусом описывает Грекова. И здесь она дала себе волю. Ни тяжелейшие бытовые условия, ни сорокаградусная жара, ни сварливые жены (и все это она тоже описывает со вкусом и беспощадностью), ни даже политические доносы — ничто не может переделать этих странных людей. Повестью зачитывались, ею восхищались — особенно за подлинность, за отсутствие лакировки. Но именно эта подлинность вызвала в родной Москве нешуточный скандал.
Академия Жуковского возмутилась. Устроено было публичное осуждение повести. Гнев академического начальства вызвали и изображение бытовых условий жизни военных, и самый сюжет повести — неудача испытаний! — и даже факт ее публикации в «Новом мире», который давно уже стоял у начальства поперек горла. Какое право имел профессор академии опубликовать такую «очернительскую» вещь? «Где вы видели пьяного офицера?» — кричал на автора замполит.
Вся эта история, в несколько преображенном виде, получила литературное воплощение в небольшом рассказе «Без улыбок».
Героиня рассказа, которую «подхватил железный поток проработки», сидит в Большом зале Совета, слушает, как один из выступающих кричит: «Она, она…» — и думает: «Про меня до сих пор никто не говорил „она“. Говорили „М.М.“ или, чаще, „уважаемая М.М.“, или, еще чаще, „наша уважаемая М.М.“ Откуда им знать, как себя чувствует женщина, про которую говорят, про которую кричат просто „она“, словно ее вывели для телесного наказания на площадь перед кабаком… Может быть, никто из них не понимает?»
Отметим, и не только для феминисток, что М.М., «Она» — единственная женщина в зале.
Потом М.М. размышляет: «Сколько я помню, мне всегда сопутствовал Успех… Еще бы: женщина-ученый, автор трудов, переведена на языки, и прочая, и прочая… (И позже): Коварная вещь, этот успех. Он одаряет, он же и грабит. Смотришь — ты уже нищий. Хотела ли бы я, чтобы он ко мне вернулся? Нет. Прежним я его уже не приму».
Проработка закончилась благополучно для героини и в рассказе, и в жизни. Нам неизвестно, что сделала М.М., когда все снова стали ей улыбаться, но Елена Сергеевна Вентцель — она же И.Грекова — подала заявление об уходе из академии. И стала преподавать математику в Московском институте инженеров железнодорожного транспорта.
Рассказ «Без улыбок», написанный в 1975 году, тоже пролежал в столе 11 лет, пока его не напечатал тот же «Октябрь» (1986). За это время И.Грекова опубликовала более десяти рассказов и повестей, в том числе такие замечательные, как «Вдовий пароход», «Перелом», «Фазан», «Скрипка Ротшильда»…
А заветный роман лежал без движения и не появился даже в перестройку. Продолжалось табу?
Не думаю. Документальные и мемуарные книги о времени, которое, по удачному определению Раисы Орловой, так и осталось непрошедшим, стали выходить почти беспрепятственно. О деле врачей, о деле Еврейского антифашистского комитета, об убийстве Михоэлса… Какое уж тут табу! Но… но…
Документы, с большим или меньшим трудом, извлекаются из архивов. Документы есть документы. В очередной раз пересматривается история, «та самая, которая — ни столько, но полстолько не соврет». Помните песенку?
А признание, подписанное подследственным, — документ? Документ. И мы будем ему верить или поостережемся? Это, конечно, крайний случай. Хотя и тут бывало по-разному.
Должна ли художественная литература дожидаться, пока все уложится, определится, прояснится и все документы будут обработаны и оценены по достоинству? Философия в Средние века считалась прислужницей богословия — не больше и не меньше. Должна ли литература принять статус прислужницы истории? Пусть даже с правом ее толкования, поскольку сегодня на дворе гласность?