А Вадим стал захаживать все чаще и чаще. Сначала дичился, потом привык. Смешная она, а добрая.
Анфиса была против.
— Нашел с кем водиться! Ни ума, ни разума. Одно слово — опереточная. Когда ты к этой, к Флеровой, ходил, разве я возражала? Серьезный человек, композитор.
Вадим ее не слушал, ходил к Аде, а не к Ольге Ивановне. С Адой ему было легко. "Все пройдет, все пройдет", — напевала она.
Иногда она ставила ему давние пластинки с записями своих опереточных арий: "Послушай, не правда ли, чистое серебро?" Пластинка крутилась, поскрипывала, далекий голос молодой Ады пел-заливался, а рядом сидела старая Ада и глухо, почти без голоса сама себе подпевала. Вадим слушал, как пели две Ады, и, странно сказать, ему это нравилось. К Аде он был снисходителен, не то что к другим, к матери. Понемногу он осмелел, развязался, стал говорить с Адой о том, что все врут.
— Да, да, — кивала Ада, — ты прав, в жизни много лжи и обмана. Счастье — обман, любовь — обман.
— Я не про то. Я про то, зачем все врут?
— И я вру? — кокетливо спрашивала Ада Ефимовна, утапливая глазки между щек.
— Конечно врете. Зачем вы волосы красите? Они же у вас седые.
— Ну, знаешь, Вадим, — обижалась Ада Ефимовна, — ты называешь враньем стремление к красоте.
— Ну ладно, у вас стремление, — великодушно соглашался Вадим. — А у нее? Она-то зачем врет?
"Она" означало мать.
Ада Ефимовна в ту пору Анфису недолюбливала, но все же считала нужным вступиться:
— Нельзя так говорить о матери! Она тебе всю жизнь отдала!
— А мне не надо. Зачем она меня родила? Я не просил. Купила мне новые брюки, а самой есть нечего. Я их нарочно папиросой прожег.
— Так ты еще и куришь?!
— У нас все курят. Прячутся в туалете и курят втихаря.
— Значит, и ты врешь? — смеялась Ада Ефимовна.
— Нет, я не вру. Я раз на переменке в открытую закурил. Вобла заметила, раскудахталась: "Ах, ах, мальчик курит!" Тащит к директорше. А я и директорши не боюсь. Что она мне сделает? Сама до смерти боится всяких чепе. Школа на первом месте в районе, ей неохота первое место терять. Она сама меня боится. "Громов, нам с тобой надо серьезно поговорить". А у самой глаза так и бегают. Я ей прямо сказал: "Боитесь вы меня". Она — с катушек долой. Я заржал и пошел. И ничего мне за это не сделали… Все одинаковые, все врут…
— Откуда у тебя такая разочарованность? — говорила Ада Ефимовна. — Ты как Байрон.
Вадим даже немножко гордился, что он — как Байрон.
Одно лето Вадим жил в пионерском лагере, а Анфиса Максимовна оставалась в городе со своим садиком, откуда многих детей разобрали, увезли на дачу, и она, можно сказать, отдыхала.
И вдруг неожиданно приехал к ней гость — замполит. Тот самый, который провожал ее с фронта, когда домой уезжала. Изменился, а узнать можно.
— Здравствуй, Громова, — сказал замполит бодрым, военным голосом. — Я к тебе в гости приехал. Не прогонишь?
— Да что вы, Василий Сергеевич, как можно? Да я…
Замполит пожилой, но еще твердый, авторитетный.
Пришел в комнату, все оглядел.
— Живешь-то как?
— Хорошо.
— Ну, молодчина. Так и живи. Кто у тебя родился? Сын?
— Сынок.
— Молодец, Громова. А я, знаешь, адресок твой сохранил, ну и заехал посмотреть, как живешь, выполняешь ли свои обязательства.
Анфисе было и странно и жутко, что приехал к ней замполит с ревизией. Собрала на стол, за бутылкой сбегала. Приняла честь по чести. Замполит выпил, загрустил, разговорился. Рассказал о себе. Он уже на пенсии. Живет бобылем. Жена умерла. Дочь взрослая, замужем за пограничником, запретная зона. Мог бы, конечно, там притулиться, не прогнали бы небось дочка с зятем. Да рано ему словно бы в чистые дедушки выходить. Хочется еще поработать, пользу, как говорится, поприносить. Здесь, в Москве, проездом обратно от дочери. Вот пришел к Анфисе посмотреть, как живет, старое вспомнить.
Навспомиеались они в тот вечер досыта и песен напелись — фронтовых, любимых. У него баритон еще крепкий, у Анфисы альт уж не тот, поскрипывает. Помянули боевых товарищей, кто погиб, кто жив. У замполита связи со многими оставались. Главный хирург, тот, который так на Анфису сердился, когда стала она в положении, вышел в большие люди — академик, заведует клиникой, оперирует на сердце, даже из-за границы, из капстран, к нему приезжают. А Клава-санитарка — врач, отоларинголог (сразу и не выговоришь!), успевающая женщина, троих родила, а работы не бросила. Вспомнили госпитальную жизнь, тушенку "второй фронт", и бомбежки, и то, как Анфиса боялась…
— А все-таки героиней была, — сказал замполит. — Ты, Фиса, героиня.
Анфиса смутилась, руки спрятала. Говорила она с оглядкой, кривя рот, чтобы не было видно дырки, где не хватало зуба. Под конец вечера осмелела, стала даже улыбаться, но аккуратно. Замполит сказал:
— А ты, Фиса, еще на уровне как женщина. В тебя еще влюбиться можно. Замуж не собираешься?
— Что вы, Василий Сергеевич, мне да замуж. Я старуха.
— И не такие выходят.
Посидел, пошутил и ушел. На другой день наведался снова. И стал приходить. А там, смотришь, незаметно-незаметно и притулилась к нему Анфиса, а он к ней. Про любовь у них разговору не было, ясное дело, немолодые, а просто хорошо ему было с Анфисой, а ей с ним.
В квартире, конечно, заприметили, что у Анфисы жилец появился. Шила-то в мешке не утаишь. Пересудам конца не было. Уж на что Ольга Ивановна — и та стояла иной раз на кухне, слушая, что про Анфису говорят. А Капа — так прямо в лицо и выразилась:
— Палит тебя грех, Анфиска. В твои-то годы не о мужиках, о душе думать надо.
— Ты-то сама святая, — огрызнулась Анфиса.
— Я не святая, я грешная, я богу молюсь, чтобы простил он мои грехи. Вот и ты молись.
— Религия — опиум для народа, — сказала Анфиса и обрадовалась, как она Капу ловко отбрила.
— А ты дура мухортая. Вякаешь, чего не поймешь. Религия — опиум, а ты — копиум.
Что такое «копиум», Анфиса не знала, но очень было обидно.
Одна Ада Ефимовна Анфисе сочувствовала и все про свое — про любовь:
— Я рада за вас, Анфиса, всей душой рада. Любовь — это сон упоительный… Помню, мы с Борисом…
— Это с которым?
— Не помню. Кажется, с первым. Нет, со вторым…
Панька Зыкова швыряла вещи и требовала, чтобы Анфиса платила за свет и газ почеловечно, то есть втрое. Она забыла, что сама когда-то требовала покомнатно.
А с Ольгой Ивановной у Анфисы была, что называется, полоса отчуждения. За что-то поссорились, да так и не помирились. Сейчас ей казалось, что Ольга Ивановна следит за ней своими строгими глазами, осуждает… Ачего осуждать-то? Разве сама не женщина?