А может быть, все это и не так. Может быть, даже наверное, Панька гораздо сложнее, чем я ее себе представляю. Ведь она — человек…
Прикидывая в мыслях квартирные ссоры, я всякий раз со скорбью убеждалась, что каждый по-своему прав. Менее всего правой я ощущала себя. С моей назойливой, скорее всего дурной привычкой все время глядеть чьими-то глазами я смотрела на себя со стороны — глазами Паньки, Капы, даже Ады Ефимовны, даже Анфисы, в общем-то любившей меня, и разнообразно раздражалась. Я понимала, как должны раздражать мои неловкие пальцы, согнутая спина, пристальный взгляд, моя манера мыть чашки не просто как люди моют, а с содой и солью… Ясно, они были правы, а я скорее всего нет. Впрочем, это сознание всеобщей правоты и моей собственной неправоты ничуть не делало меня обходительней. Когда задевали меня и мою справедливость, я огрызалась по-своему, не хуже других.
Вот уже скоро Анфисе родить. Сходила она в консультацию. Там похвалили ее таз, сказали, чтобы не беспокоилась: родит как из пушки. И срок назначили.
— Тридцать семь мне уже, разрожусь ли?
— Разродишься, голубушка, — сказала врач. — Что за упадничество? И думать не смей. Делай физкультуру.
И книгу дала — физкультура для беременных.
Стала Анфиса делать физкультуру, да больно смешно, бросила. Кому делать нечего, пусть физкультурятся. Стала ждать срока. И срок прошел и еще две недели сверх срока, а все никто не родится. Ждет, продукты изводит, а все без толку. И мальчик внутри затих: не умер ли? Боже сохрани!
По Капиному совету Анфиса сходила в баню, жарко попарилась. Утром запросился Вадим наружу. Отвезла Анфису в роддом Ада Ефимовна (Ольга Ивановна была на работе). Попрощались у двери.
— Ну, Христос с вами, как говорит Капа, хотя я в него и не верю, но на всякий случай… Если бы вы знали, Анфиса, как я вам завидую… Материнство — великий акт.
— Спасибо за вашу доброту, — сказала Анфиса и заплакала. — Если что не так, простите.
— Не надо плакать, когда такая радость: человек родится! Может быть, великий…
Анфиса вошла в приемный покой. Там было светло и страшно, на стенах висели плакаты про неправильные роды: лицевое положение, ягодичное… Нашли что повесить! Ее уложили на белый холодный топчан, осмотрели.
— Ну, у этой скоро. Не женщина, слон.
Слон слоном, а вышло не скоро, ох как не скоро! Главное, боли кончились. Лежала мешок мешком, ни родить, ни уйти. Придут слабенькие схватки и сразу же пропадают. Двое суток так продолжалось. И ребенок не шевелился. Анфиса плакала:
— Умер, наверно. Значит, и мне умереть.
— Не умрешь, — говорили ей. — Все нормально, лежи себе.
На третьи сутки врач решил: будем стимулировать. Анфису стимулировали, и еще через сутки родился Вадим — слабенький, полузадохшийся, косоголовый.
— Гора родила мышь, — сказал врач.
Анфиса лежала слабая после крика, но легкая, будто с нее гору сняли.
— Мамаша, у вас мальчик.
Мальчик… Она и так знала, что мальчик. Жив ли? Почему не кричит?
— Задохся, оживляют, — сказала женщина на соседнем столе. У нее, видно, был перерыв между схватками, и она облизывала покусанные губы.
Анфиса задвигалась, хотела крикнуть, но голос пропал. В углу что-то делали с ее мальчиком. Послышался ребячий крик, но слабый, какой-то лягушачий.
— Покажите мне, покажите, — хрипела Анфиса.
Ей показали мальчика издали. Он был страшен и мал, висел почему-то вниз головой. Его унесли. Анфиса билась и требовала:
— Дайте мне сына. Я ж его и не разглядела…
Никто не обращал внимания — шмыгали мимо.
— Сына мне дайте! — крикнула она вернувшимся голосом.
На нее прицыкнули:
— Тихо, мамаша. Кормить принесут, вот и увидишь.
Анфиса замолчала. Дисциплину-то она понимала — сама сестра.
Скоро ее перевели в другую палату. Время шло, а мальчика не несли. Так и есть, умер, а ей не говорят. Рядом все матери кормят, а ей не несут. Она не вытерпела, несмотря что дисциплинированная, и начала громко рыдать. Рыдать и кричать:
— Сына моего дайте мне! Дайте моего сына! — И билась головой о железную койку.
— Тише, тут не базар, — сказала строгая не то нянечка, не то сестра. — Сто вас лежит, ни одна не позволяет, только ты, Громова.
Анфиса кричала:
— Сына! Дайте мне сию минуту моего сына!
— Это что же такое? — прикрикнула строгая. — Мы работаем, а ты орешь как порося? Сейчас врача позову.
В дверях она кликнула:
— Владимир Петрович, зайдите-ка, тут мамаша Громова позволяет!
Пришел врач, тот самый, кто у нее принимал. Рукава засучены, очки выше лба, лицо сердитое. Он сурово поглядел на Анфису и сказал:
— Не хулиганить!
Она испугалась, притихла. Чего-чего, а хулиганства за ней никогда не было. Решила молчать.
К вечеру у нее поднялась температура, не очень большая, 37,9, а все-таки.
— Сама виновата, накричала себе, — сказала строгая.
— Сына бы мне, — попросила Анфиса.
— Не положено. Спи, мамаша.
— Умер, верно? Скажи, не томи.
— Умер? Никто не умер. Смертность у нас изжитая. Спи.
Анфиса забылась. В полубреду ей казалось, что белая стенка палаты надвигается, надвигается, а там, за стеной, ее сын. Его к ней не пускают. Вот он уже вырос, встал на ножки и идет к ней ножками: топ, топ… А его не пускают, и он умирает. Где-то рядом копают ему могилу. "Положите меня с моим мальчиком, закопайте меня с моим мальчиком!" — кричит, надрывается Анфиса, но никто не слушает. И опять явь и белая стена, а за стеной мальчик, его закопали.
Когда она проснулась, был белый день в белой палате, за окнами подушками лежал молодой снег, а на потолке играли зайчики. Вокруг женщины кормили детей — белые пакетики на белых подушках. Вошла нянечка, не та, строгая, а другая, веселая, — на каждой руке по свертку, по ребенку, положила к двум женщинам.
— А мой? — спросила Анфиса. — А мой? — И вдруг вспомнила, что его закопали, и крикнула: — Моего закопали?
— Зачем закопали? Орет петухом, — сказала веселая. — Твой-то на всю детскую самый горластый. Генералом будет. Мы его так и зовем: генерал Громов. Несу, несу.
Она вернулась еще с двумя свертками. Один из них орал: это и был Вадим. У него было гневно-красное, напряженное лицо, он ворочал головой туда-сюда, что-то ища слепым разинутым ртом.
— Товарищ генерал, кушать подано.
Нянечка положила ребенка на подушку рядом с Анфисой. Он орал отчаянно, злобно, без слез. Она совала ему грудь, он не брал, злился, крутил головой, тыкался носом. И вдруг поймал сосок, ухватил, зажевал беззубыми деснами. Пошло молоко. Ребенок глотал усердно, отчетливо.