К обеду опять попросил водки. Вера сбегала к соседу Михаилу Карповичу, заняла пол-литра. Он дал неохотно: «Эх, дешевите себя…»
По тому, как Кораблев налил рюмку, как поглядел ее на свет, понюхал, опрокинул в рот, было видно, что он пьет профессионально… У Веры заныло внутри. Пьянство как таковое на ее пути еще не встречалось. Шунечка выпивал, но по делу…
А Кораблев, как все привычно пьющие, пьянел быстро. Трех рюмок было достаточно, чтобы его повело. Он понес пространную, нудную чепуху. О чем — понять было невозможно. Какие-то соседи, сослуживцы, квартиры, начальство… Все время перескакивал с предмета на предмет. «Он, понимаешь, стоит. Она, с бородой, не та, а которая раньше была. Я говорю: „Что?“ А у него машина…» Он хихикал, прищелкивал пальцами, переходил на английский язык, которого не знал вовсе. Где— то, в мутном потоке его речей, можно было уловить, что женщин было две, а может, и больше: «Моя законная зануда. А та, незаконная, муж с бородой, тоже зануда. Все они зануды», — и считал по пальцам. Кто-то его обидел, кто-то от него отвернулся, кому-то он грозил кулаком. «Только ты одна», — говорил он Вере, называя ее почему-то Софой. Вдруг, шатаясь, бросился к ее ногам, обнял стул вместе с ногами, заплакал.
— Таля, успокойся, выпей воды.
— К черту воду. Воды я не видал!.. А ты меня не бросишь, ты?
— Не брошу, успокойся. Встань. Вдруг он заговорил почти связно:
— Помнишь Карельский перешеек? Белая ночь, комары… Как мы друг друга любили! Если бы не она… Он выругался. Красноглазый, он был страшен.
— Таля, умоляю тебя, ложись спать.
— Я не могу спать. У меня бессонница. «Когда для смертного умолкнет шумный день…» Кто это сказал? Пушкин! Я культурен. А он не читал Пушкина. Я ему прямо так и сказал: вы мой начальник, но вы осел, вы не читали Пушкина. А она…
Еле уговорила его лечь в постель. Лег, захрапел сразу, как заведенный.
Вера пошла ночевать к матери в «каюту-люкс». Легли валетом, как когда-то с Машей. Обе плохо спали. Утром Вера ушла — Кораблев еще спал. Вернулась — он был тих, пристыжен, молчаливо галантен. Вскакивал, подавал вещи. Вечером, по предложению Маргариты Антоновны, играли втроем в преферанс. Таля проиграл рубль с копейками, был смущен, мялся. Вера за него заплатила.
Два дня прошли ни шатко ни валко: трезво, угрюмо. На третий день опять стал просить водки, да как-то нахально, злобно: «Что тебе, жалко для меня трешки? Не думал я, что ты скупа!» Вера, страдая, сбегала за бутылкой — и повторилось все сначала, как по нотам: быстрое, глупое опьянение, скачка мыслей, обнимание стула, слезы о Карельском перешейке, уговоры, укладывание, храп…
— Опять набрался? — осторожно спрашивала Анна Савишна.
— Опять, мама.
— Ох, беда! Зачем ты ему водку носишь?
— Боюсь, обидится, уйдет.
— Господи, напасть какая! Да что делать? Сердцу не прикажешь.
«Как это не прикажешь? — думала Вера. — На то я и человек, чтобы сердцу приказывать».
Вот и приказывала сердцу, а оно не слушалось, ныло…
Следующий раз, когда Кораблев попросил водки, она решительно отказала. Все ее привычное, десятилетиями взращенное гостеприимство в ней возмущалось, но — отказала. Он надулся, свистел, к вечеру ушел, вернулся пьяный.
— Таля, где ты пил? И на чьи деньги?
— Не на твои. От тебя копейки не получишь. И вообще, я думал, ты меня понимаешь! Черта с два. Ты не женщина, ты паук.
39
Так и пошло. Два-три дня трезвости, и опять срыв, водка, мрачное буйство, с каждым разом все грубее, бесцеремоннее… Трезвый Кораблев был слащаво смиренен, каялся, клялся не пить. «Ну, поверь мне, поверь!» Она сначала пыталась верить, а потом уже и не пыталась. Все это перерастало в какой-то сумрачный ритуал. В дни, когда Кораблев не пил, они с Верой ложились вместе. Радости ей от этого не было. Был он молчалив, рассеян, быстро засыпал, во сне стонал, мучился. А в дни, когда он был пьян, она ночевала у матери, уже не валетом, а на раскладушке. «Раз уж это становится бытом, — шутила она, — надо себе обеспечить минимальный комфорт». А это именно становилось бытом… И препротивным. Прошло два месяца, три — перемен не было. Вера отводила душу в беседах с Маргаритой Антоновной. Ту хлебом не корми, только дай поговорить про любовь.
— Главное, не могу понять саму себя, — жаловалась Вера.
— О, моя дорогая! Любовь это загадка. Всю жизнь думаю — целые умственные трактаты — и никак не могу решить: благодать она или проклятие? Не боритесь с собой. Любите, пока жива любовь.
— Не знаю, жива ли она. Скорее всего, уже нет.
— Тогда устройте ей пышные похороны…
Вопреки советам Маргариты Антоновны, Вера боролась с собой и, кажется, поборола. В одно воскресенье решила твердо и окончательно поговорить с Талей, выяснить отношения. Шунечка этого терпеть не мог («Вот так-то и теряют мужей!»), но что поделаешь, если иначе нельзя. Таля сидел у стола, трезвый, тихий, небритый, и разгадывал кроссворд.
— Верочка, что это такое: предмет искусства, начинается на "а", шесть букв?
— Таля, нам нужно поговорить.
Он вздрогнул, как побитая собака, — всем телом.
— Пойми, — сказала Вера, — я больше не могу.
— Да знаю, я вел себя безобразно, бессовестно. Клянусь, это в последний раз. Стану другим человеком. Ты мне веришь?
— Нет, но дело не в этом. Как ты думаешь жить дальше?
— Не знаю…. Мне необходимо отдохнуть. Я устал, понимаешь? Все от меня чего— то требуют. Жена… Начальство… Теперь — ты…
— Я ничего не требую. Я, как друг, хочу тебе помочь.
— Мне нужна любовь, а не дружба, — напыщенно сказал Кораблев.
— Пусть будет любовь.
— Ты меня любишь?
— К сожалению, да.
— Так не любят. Когда любят по-настоящему, все готовы сделать для любимого человека. А я что от тебя вижу? Одни нравоучения. Никакой заботы.
Это было так обидно, что Вера заплакала.
— Не плачь, любимая, — сказал Таля, и так сказал, что у нее зашлось сердце…
Через неделю опять пропал, на целых две ночи. Вернулся мятый. Снова каялся. Да что тут говорить? Тысячи пьяниц каются и клянутся, клянутся и каются. Вера окончательно поняла, что и тому и другому грош цена. А главное, с каждым разом казался ей Кораблев все более глупым. Ничего не поделаешь — глуп…
— Увы, моя дорогая, — говорила Маргарита Антоновна, — тут ничем не поможешь. Есть французская поговорка: «quand on est mort, c'est pour longtemps, quand on est bete, c'est pour toujours». To есть когда человек мертв, это надолго, когда глуп — навсегда.
— Понимаю. По-русски это короче: пьяный проспится, дурак — никогда. Показался сперва двуногим, а сейчас — на всех четырех… Ну, а делать-то что?