— Чтобы исполнить свой долг.
— Значит, мы с тобой на одной стороне, брат Шива, — сказал Миллат и хотел похлопать Шиву по колену, но промахнулся. — Вопрос только в том, сможешь ты или нет?
— Прости, друг, — произнес Шива, убирая руку Миллата, которую тот уронил Шиве между ног и так там и оставил, — но учитывая твое… состояние… вопрос в том, сможешь ли ты.
Да, вот это был вопрос, и Миллат подумал, что, может быть, сделает что-то или не сделает, правильное или глупое, хорошее или нехорошее.
— Милл, у нас есть план Б, — настаивал Шива, увидев тень сомнения на лице Миллата. — Давай просто выполним план Б и все? Зачем нам неприятности. Друг, ты весь в отца. Настоящий Икбал. Не можешь оставить все как есть. Не будить лихо, пока рак не свистнет, или как там оно говорится.
Миллат опустил глаза. Когда они выходили, в нем было больше уверенности. Он представлял себе этот путь как прямой бросок по Джубили-лайн: Уиллзден-грин → Чаринг-кросс. Никаких пересадок, никакого обходного пути, только по прямой до Трафальгарской площади, где он выйдет из поезда, поднимется на поверхность и встретится лицом к лицу с врагом своего прапрадедушки, Генри Хэвлоком, на его обгаженном голубями постаменте. Это придаст ему храбрости. Он войдет в Институт Перре с мыслью о мести и реванше, с былой славой в сердце, и тогда, тогда он, он…
— Меня, кажется, сейчас вырвет, — сказал Миллат после паузы.
— Бейкер-стрит! — объявил Абдул-Джимми. И с помощью Шивы Миллат выбрался из вагона, чтобы пересесть на другой поезд.
Двадцать минут спустя по Бейкерлу-лейн они добрались до заледеневшей Трафальгарской площади. Вдали Биг-Бен. На площади Нельсон, Хэвлок, Напье и Георг IV. И еще Национальная галерея рядом с церковью Святого Мартина. Все памятники повернуты к часам.
— Любят в этой стране своих идолов, — заметил со странной смесью серьезности и юмора Абдул-Колин, который стоял неподвижно в толпе плюющих на эти мраморные монументы, танцующих и ползающих вокруг них людей. — Кто-нибудь объяснит мне, почему англичане ставят свои памятники спиной к культуре и лицом ко времени? — Он сделал паузу, давая дрожащим от холода братьям КЕВИНа оценить этот риторический вопрос. — Потому что они смотрят в будущее, чтобы забыть прошлое. Иногда даже становится их жалко. — Он повернулся и посмотрел на пьяную толпу. — У англичан нет веры. Они верят в творения человека, но человеческие творения тленны. Посмотрите на их империю. Все, что от нее осталось, — это улица Чарлза Второго и «Саут-Эфрика-хаус» да еще дебильные мраморные люди и мраморные кони. И солнце у них восходит и садится за двенадцать часов. Вот и все, что осталось.
— Мне холодно, — заныл Абдул-Джимми, хлопая руками в перчатках (он был не в восторге от дядиного ораторства). — Идемте, — позвал он, когда в него врезался большой англичанин с пивным брюхом, мокрый после купания в фонтане. — Уйдем поскорее из этого сумасшедшего дома. Нам на Чэндос-стрит.
— Брат, — обратился Абдул-Колин к Миллату, стоявшему в стороне от остальных. — Ты готов?
— Я вас догоню, — слабо отмахнулся он. — Не волнуйтесь, я приду.
Он хотел посмотреть две вещи. Во-первых, одну скамейку вон там под стеной. Он пошел к ней — длинный неровный путь, попытки не выписывать кругаля (он так обкурился, что ему казалось, будто к каждой ноге привешено по гире). Но он все же добрался. И сел. И вот:
Буквы в пять дюймов высотой от одной ножки скамейки до другой. ИКБАЛ. Четкие, грязного ржавого цвета, но все еще видны. У них была длинная история.
Его отец сидел на этой скамейке через несколько месяцев после того, как приехал в Англию, и сосал кровоточащий палец. Неловкий старик официант случайно срезал ему кончик пальца. Тогда, в ресторане, Самад почти ничего не почувствовал, потому что это была его мертвая рука. Так что он просто обмотал палец платком, чтобы остановить кровотечение, и продолжал работать. Но ткань пропиталась кровью, ее вид отпугивал клиентов, и наконец Ардашир отпустил его домой. Самад вышел из ресторана, прошел через район театров и вышел по Сент-Мартин-лейн на площадь. Здесь он опустил палец в фонтан и стал смотреть, как его красная кровь вытекает в прозрачную воду. Но этим он привлекал внимание прохожих. Поэтому он сел на скамейку и пережал палец, чтобы остановить кровотечение. Но кровь все текла. В итоге он сдался: ему надоело держать руку над головой, и он ее опустил. Палец свисал, как кошерное мясо. Самад надеялся, что кровь потечет сильнее. А потом, когда он сидел свесив голову, а его кровь стекала на асфальт, его охватило первобытное желание. Очень медленно он написал своей кровью от ножки до ножки: ИКБАЛ. Затем, стараясь увековечить свое имя, он прошелся по надписи ножом, чтобы кровь получше въелась.
— Как только я закончил надпись, мне стало стыдно, — объяснял он позже своим сыновьям. — И я пытался бежать от своего стыда. Я знал, что тоскую в этой стране… но это было совсем другое. Потом я цеплялся за заграждение на Пиккадилли-Серкус, падал на колени и молился, молился и плакал, мешая уличным музыкантам. Потому что я знал, что хотел сказать этим поступком. Я хотел оставить свой след в этом мире. Это значило, что я загадывал будущее. Как те англичане, которые называли улицы Кераля именами своих жен. Как те американцы, которые поставили свой флаг на Луне. Аллах предупреждал меня. Он говорил: «Икбал, ты становишься таким же, как они». Вот что все это значило.
«Нет, — подумал Миллат, когда впервые услышал эту историю, — это значило совсем другое. Это значило, что ты ничтожество». И глядя сейчас на эту надпись, Миллат чувствовал только презрение. Всю жизнь ему хотелось, чтобы у него был Крестный отец, а вместо этого — Самад. Ущербный, жалкий, глупый однорукий официант, который за восемнадцать лет в чужой стране не сумел оставить никакого следа, кроме вот этого. «Это значит, что ты ничтожество», — повторил Миллат, пробираясь между первыми лужицами рвоты (девушки пьют уже с трех часов дня) и идя к Хэвлоку, чтобы посмотреть в его мраморные глаза. «Это значит, что ты ничтожество, а он — нет». Вот и все. Вот поэтому, когда Мангал Панде раскачивался на дереве, его палач — Хэвлок — сидел развалясь в шезлонге в Дели. Панде был ничтожеством, а Хэвлок — нет. И ни к чему рыться в библиотеках, спорить и воссоздавать возможный ход событий. «Как ты не понимаешь, абба? — шептал Миллат. — Так оно и есть. Мы и они — это наша долгая история. Так было раньше, но так больше не будет».
Миллат пришел сюда, чтобы положить этому конец. Отомстить. Повернуть историю вспять. Ему нравилось думать, что он другой, что он — новое поколение. Допустим, Маркус Чалфен собирается вписать свое имя в анналы истории. Тогда Миллат БОЛЬШИМИ буквами впишет туда и свое. В учебники его имя попадет без ошибок и опечаток. Никто не посмеет путать даты. Там, где Панде оступился, он — Миллат — гордо пройдет. Панде выбрал план А, но Миллат выбирает план Б.
Да, Миллат был не в себе. Может показаться странным, что один Икбал верит, что для него на дороге остались хлебные крошки, раскиданные другим Икбалом больше ста лет назад, и их не унесло ветром. Но что мы там думаем, никого не волнует. Мы не сможем остановить человека, который считает, будто его жизнь зависит от его предыдущих жизней, так же как не сможем ни в чем убедить цыганку, клянущуюся на колоде карт. Невозможно переубедить неврастеничку, которая обвиняет мать во всех своих несчастьях, или одинокого человека, который сидит на складном стуле на вершине холма и ждет, когда появятся маленькие зеленые человечки. Нашу веру в звезды заменили самые причудливые представления, и убеждения Миллата не самые странные среди них. Он просто верит, что принятые решения возвращаются. Он верит, что жизнь циклична. Он обычный скучный фаталист. Что посеешь, то и пожнешь.