В прихожей они делали вид, что едва знакомы. Случайные люди, которым и поговорить-то не о чем. Максимум, что они могли сделать, — кивнуть друг другу. Часто мама пребывала во взбешенном настроении и не отвечала на папин кивок. Вихрем проносилась мимо. Папа-то находился в заведомо невыигрышном положении, это ведь он к маме приходил, значит, ему и здороваться первому. Представляю, какую истерику она бы закатила, вздумай он не поздороваться.
Если бы я могла установить новый общественный закон, я бы обязала всех бывших мужей и жен, всех бывших любовников и любовниц, встречаясь, публично обниматься и громко благодарить друг друга за дни счастья, которые они когда-то щедро друг другу дарили. Это было бы правильно. Это было бы единственным логичным выходом из омута всех этих грязных склок, оскорбительных фраз и жуткого, непоправимого несчастья. Я бы даже установила новую должность — смотрителя за бывшими любовниками. И если вдруг они начнут ругаться, смотритель тихо бы к ним подкрадывался, раскрывал огромную книгу и говорил:
— Позвольте, уважаемая гражданка Светлова, минуточку вашего внимания. Только что вы обозвали гражданина Бирюкова козлом и уродом. Может быть, я ошибаюсь, поправьте меня. Но, кажется, это тот самый Бирюков, на плече которого вы спали. Кажется, однажды вы поклялись, что будете любить его и поддерживать всю жизнь. А еще вы говорили, что дороже его у вас нет и не будет никого на всей земле… Что вы краснеете, гражданочка? Говорите, мне не стоит продолжать? Не буду, но и вы, уж будьте любезны, держите себя в руках.
В моих мечтах Светлова и Бирюков осознавали свои ошибки и разрешали конфликт нежностью — пускай в щечку, но целовались. Я представляла, как целуют друг друга в щечку мои мама и папа, и иногда даже плакала чуть-чуть под воздействием этой сцены.
Почему-то мне и в голову не приходило поделиться такого рода фантазиями с родителями. Мама всегда меня подавляла ироническим взглядом и поучениями с намеком на то, что я все никак не выйду из младенческого возраста, а вот когда выйду, тогда-то она со мной и поговорит на равных и раскроет наконец все сложные мотивации своих взрослых поступков. Папа же, наоборот, общался со мной, как ему, наверное, казалось, на равных, живо интересовался моими проблемами по воскресеньям, и если б я предложила ему поиграть в человека-паука, он немедленно бы согласился. Мама переоценивала все сложности моего взросления, папа — недооценивал. Живи мы вместе, они бы прекрасно дополняли друг друга, но по отдельности оба нагоняли на меня скуку. Они не то чтобы не понимали меня, они просто успели когда-то давно сформировать у себя в сознании образ того, каким должен быть ребенок. И я ничего не могла с ними поделать. Мама меня бесконечно поучала, папа мной восхищался даже тогда, когда я, пытаясь перепрыгнуть лужу, попадала в нее. Но ни папа, ни мама так, в общем-то, и не поняли, что я за человек.
Ну и конечно, они оба навязчиво демонстрировали мне свое чувство вины передо мной. Папа — за то, что мама его выгнала, мама — за то же самое. Она, правда, всегда обещала мне, что когда-нибудь я тоже стану взрослой женщиной и смогу ее понять. Папа в этом смысле действовал куда проще.
— Мама никогда тебя не бросит, — сказал он однажды, когда мы брели от кинотеатра «Пионер».
— А ты что, бросишь меня? — удивилась я.
Папа как-то замялся.
— Я… Ну понимаешь… Я же ведь как бы уже вне вас с мамой… Так, со стороны… Просто ты должна понять, что жизнь с ребенком, его содержание, ответственность, деньги, время, внимание, в конце концов, это огромный подвиг.
Папа любил все теоретизировать. Я хмыкнула. В тот день, когда происходил этот разговор, мне было одиннадцать лет. И ребенком я себя не считала.
Поскольку мне было уже одиннадцать, папа не провожал меня, как раньше, до двери. Я сама вошла в подъезд, сама поднялась на лифте и сама позвонила в дверь.
Мама тут же ее распахнула.
— Раздевайся, — щебетала она, — Андрей поехал? Он тебя до подъезда довел? Давай обедать, ты ведь не ела ничего, да? Вы куда ходили? — спросила она, принимая из моих рук куртку и аккуратно вешая ее в шкаф.
— В кино, — буркнула я.
— Ты ничего не ела? — не успокаивалась мама. — Папа ничего тебе не покупал?
Я стянула сапоги и швырнула их в маму.
— А почему ты его не спросишь?! — чуть ли не крикнула я. — Я что, посредник между вами?! Почему ты не способна сама с ним говорить?! Договаривайся с ним, будет он меня кормить или не будет! Дура!
С этими словами я ворвалась в свою комнату и захлопнула дверь.
К моему удивлению, мама не стала стучать, не стала выпытывать, «что случилось», она вообще как будто исчезла. Минут через двадцать мне стало стыдно, и я вышла из комнаты. Мама сидела на кухне. Она пила кофе со сливками. Я обняла ее — наверное, объятие было для меня в детские годы чем-то вроде символа прощения. Потом все стерлось. И я почему-то расплакалась. Мама гладила меня по голове и, как в детстве, называла Бысечкой.
Я смеялась над Бысечкой и плакала одновременно.
Мама спросила, буду ли я суп. Вкусный, свежий борщ. Я никогда не ела суп, но мама всегда спрашивала. Я отрицательно покачала головой, и мама дала мне куриную котлету с жаренной в сухарях брюссельской капустой. Я ела, а мама достала бутылку коньяка и плеснула коньяк в свой кофе.
— Я и впрямь дура, — сказала она через несколько секунд, когда сливки всплыли на поверхности кислыми хлопьями, — нельзя же в сливки.
Мама вылила чашку в раковину и сварила себе новый кофе.
— Ты не дура, мама, — сказала я с набитым ртом, — извини меня.
— Я не обижаюсь, — быстро отозвалась мама, — у тебя сейчас такой возраст, когда маме лучше сказать себе: мой ребеночек временно сошел с ума, потом все встанет на свои места. Так ведь лучше, чем ругаться, правда? — Мама вопросительно на меня посмотрела.
Я доела брюссельскую капусту в сухарях и попросила еще.
— Котлетку обязательно съешь, — настаивала мама.
Она выпила кофе и налила немного коньяка в чашку.
— Я все не знала, как тебе сказать, — мама с какой-то мукой вздохнула, — да и надо ли это вообще говорить… Но папа женился, и у него — новый ребенок. Мальчик Петя. Просто подонок… — еще раз вздохнула мама, помолчав.
— Петя подонок? — уточнила я.
— Не пытайся казаться глупее, чем ты есть! — мгновенно осадила меня мама.
Все между нами снова встало на свои места.
В 12.45, когда перспектива обеда придвинулась практически вплотную, я все же набираю Третьякова. Пока звучат гудки, я нервно грызу карандаш — на дереве остаются мелкие вмятины от зубов. Как будто я не человек, а какая-то безмозглая белка. С Третьяковым никогда нельзя предугадать, как пойдет общение. Иногда он мил, смеется, шутит — это состояние, видимо, называется «хорошим настроением». Иногда он отвечает мне так, как будто я звоню ему по какой-то личной, не очень уместной просьбе, скажем прошу денег или сделать мне ребенка.