Словом, кончилась наша Россия, во какая, Анна Федоровна, ерунда!»
Письмо 3-е
О ДИКИХ ПЕСНЯХ НАШЕЙ РОДИНЫ
Давеча в мусорном контейнере соседнего дома, стоящего по отношении к нашему нелепо-наискосок, я обнаружил целую банку консервированных ананасов, у которых, видимо, истек срок годности, и я в кои-то веки устроил себе десерт. Я наслаждался заморским яством до самого обеда, потом пообедал супом из куриных лапок и было прилег отдохнуть на свою кушетку, как мне пришла интересная мысль насчет диких песен нашей родины, и я пошел на кухню писать письмо. Я заметил по часам: ровно пять минут я таращился в окно, грыз деревянную ручку, некогда стоившую семьдесят копеек, а на шестой минуте принялся за письмо.
«Дорогая Анна Федоровна, – начал я. – Как представишь себе нашу российскую Антарктиду, раскинувшуюся от Пскова до Колымы, которую по непросвещенности или лени заселили пращуры нынешних русаков, так сразу начинает мучить подозрение, что это пространство вообще мало приспособлено для житья. Один климат чего стоит: два-три месяца того, что в Европе называется межсезоньем, а прочее все снега, стужа, гололедица, ОРЗ.
[4]
Вот и вы пишете в начале 1852 года: «Увы, мы, наверное, не дождемся весны, уже 7/19 апреля, а у нас еще великолепный санный путь. Лучше вообще не жить, чем жить в этом краю!» Я так остро вопрос не ставлю, но должен сознаться, что с удовольствием плюнул бы в харю тому предводителю древнего славянства, который завел наших предков в эту ледяную пустыню и бросил прозябать от холода и тоски. Ну почему французы нежатся в тепле, немцы обосновались на благословенных берегах Рейна, а не в Гренландии, болгары, в прошлом наши непосредственные соседи, осели у Черного моря, итальянцы и греки вообще пригрелись у Христа за пазухой, а мы облюбовали нашу Антарктиду? Ответа нет...
Но вот какое дело: может быть, по-своему плодотворны, даже некоторым образом возвышенно чреваты эти самые снега, стужа, гололедица, ОРЗ. Не нахожу никакой загадки в том, что круглый бедняк, обретающийся под синим небом, допустим, Сицилии, поет канцоне и танцует веселую тарантеллу, хотя бы он обедал не каждый день. Но это даже не загадка, а тайна, когда круглый бедняк, обретающийся под сырым чухонским небом, задавленный сугробами, век сидящий на тюре с луком, поет величественные песни, впрочем, полные безысходности, как окончательный приговор. Да еще в его балладах несколько больше ума и вкуса, чем в тарантелле, но это – особая статья.
Так, надо полагать, что вся художественная культура России есть противостояние, естественный контрапункт угрюмой нашей природе, если не враждебной, то, по крайней мере, не расположенной к человеку в любой из его ипостасей, именно физической, этической, метафизической – и вообще. Удивительно только то, что русак противостоит среднегодовой температуре +4°С не весело, а умственно и печально, норовя докопаться до первопричин, в которых ничего веселого не бывает, изобличить сам источник боли и, таким образом, приравнять знание к панацее от всех проблем. Во всяком случае, у нас никак не могли нарисовать «Завтрак на траве», написать о трех жизнерадостных джентльменах, путешествующих по Темзе, сочинить «Гимн радости», даром что Бетховен был горький пьяница и глухарь. И даже единственная на Руси беспечная книга «Вечера на хуторе близ Диканьки» – произведение незрелого таланта и недостаточного ума. Когда Гоголь по-настоящему вошел в силу, все сразу стало на свои места, явились помешавшиеся чиновники, симпатичные проходимцы, пожилые супруги, осатаневшие от скуки, дебильные землевладельцы, захолустные дворянчики, которые насмерть ссорятся из-за сломанного ружья.
Следовательно, это даже слава богу, что нелегкая занесла наше племя на Среднерусскую возвышенность, ибо через то мы сосредоточенны и мудры. Правда, нашему мужику приходилось по восемнадцать часов в сутки ковырять сиротскую почву в надежде обеспечить себя хлебом хотя бы до Рождества, зимой никак протопиться он не мог, и свет в окошке у него мерк сразу после обеда – уж какая тут тарантелла, тут в пору волком взвыть, глядя в синеющие стеклышки и подперев голову кулаком. Правда, под влиянием внешних обстоятельств характер у него сложился чересчур многогранный, то есть он вороват, доносчик, недоброжелатель, лишний раз пальцем не пошевелит, чтобы зашибить копейку, а с другой стороны, – сострадателен, добр, открыт, оголтело изобретателен, нестяжатель, идеалист. Тем не менее песни у него все одинаковые – заунывные и великолепные, как акафисты, возносимые к небу, которые, как правило, провоцируют непрошеную слезу. Слушаешь и млеешь, поражаясь чему-то заразительно дикому, то есть первобытному, изначальному, доносящемуся из тех допотопных времен, когда людей было так мало, что они общались с Господом напрямки. С пяток-другой задорных канцоне российской фабрикации не в счет, их сочинили сидельцы москательных лавок, предки нынешних нефтяных магнатов, напомаженные, в галстуках бантом и с предлинным ногтем на мизинце в честь какой-нибудь Варвары Саввишны из Собакиной слободы.
Дальше – пуще, именно самые прекрасные русские песни появились у нас как раз в предельно трагическую эпоху, которая будет почище Смутного времени, – это когда власть над нашей страной взяли прекраснодушные людоеды, они же большевики.
[5]
Сей феномен постичь нельзя. Разве что так: поскольку Россия есть контрапункт природе, тут, как нигде, эффективно работает принцип «чем хуже, тем лучше», то есть у нас чем свирепее цензура, тем утонченней литература, чем страшнее власть, тем прекрасней песни, чем безнадежнее перспектива, тем шире пьется и веселей.
Неудивительно, что как только русская жизнь вошла в общеевропейскую колею, как только нестяжательство стало диагнозом, а романтизм уделом городских сумасшедших и сумасшедших как таковых, так сразу культура, как в песок, ушла в дикие песни, рассчитанные на слабоумное потомство сидельцев москательных лавок, которое уже не отличает стамески от кочерги. Причем дикие они не в смысле изначальности, а в том смысле, что противно-монотонные, как у папуасов, и приторно-глупые, как отроческие стихи. Стало быть, налицо еще один признак распада времени и гибели культуры, коли дикие песни нашей родины теперь заменяют все.
Спрашивается: как они жить-то собираются один на один с нашей Антарктидой и вытекающими последствиями, не имея нужды в книге, с которой можно забыться, как с любимой или ящиком шампанского, не будучи прозелитом отвлеченной мысли, которая, как правило, радует и бодрит, не чувствуя потребности в музыке, которая вгоняет в прекрасный сон? Ведь действительность – хаос, искусство – космос, то есть жизнь сама по себе бесформенна, неорганизованна и представляла бы собой что-то вроде Броуновского движения, кабы не искусство, которое, как электрический ток, придает ей направление и черты. Поэтому книга – больше действительность, чем действительность, и жизнь, чем жизнь.