Как и прежде, мир слал ей множество посланий, и чем меньше дней оставалось до премьеры ее нового фильма, который должен был произвести фурор, — тем чаще и настойчивее: письма, записки, телеграммы, звонки с просьбами об интервью, фотосессиях, деловых встречах; ее приглашали на телепередачи, ужины и вернисажи, наконец, просто звонили поговорить.
Мизия то соглашалась, то отказывалась, смотря по настроению: то голосом, подозрительно напоминающим дикторский, то настолько несобранно, что мне хотелось подсказать ей нужные слова, то с неожиданным воодушевлением, то ко всему цепляясь и даже агрессивно. Иногда вообще не отвечала; могла показать мне приглашение на великосветский прием со словами: «Мерзкие спесивые ублюдки». Иногда она вообще не отвечала на телефонные звонки и мне не разрешала, а то и вовсе снимала трубку, и та свисала на шнуре с кухонной тумбы. Иногда — быстро наряжалась, красилась и уходила на переговоры с каким-нибудь режиссером, а минут через двадцать возвращалась совершенно опустошенная и говорила: «Я не смогла», — словно это было выше ее сил.
Как-то раз позвонили из «Пари Матч»
[40]
насчет интервью и фотосессии у нас дома и застали Мизию в хорошую минуту, так что она согласилась; все утро мы убирали квартиру, расставляли все по местам и повесили даже на стены несколько моих картин: Мизия хотела, чтобы они обязательно попали в кадр. А когда журналисты приехали и позвонили в домофон, она пришла ко мне совершенно никакая и сказала: «Ливио, я этого не выдержу». И заперлась в своей комнате, а в домофон звонили и звонили; из окна кухни мне было видно, как нервные и разозленные журналистка, фотограф и их ассистенты сновали между своими машинами и дверью в подъезд. Я стучался в дверь комнаты Мизии:
— Ты точно не хочешь?
— Не могу, — отвечала она.
Я опять шел на кухню и бочком, чтобы меня не заметили, пробирался к окну, маленький Ливио канючил: «Что случилось?», а домофон и теперь уже телефон просто разрывались. Я опять стоял под дверью комнаты Мизии:
— Скажи им хоть что-нибудь!
— Не могу, — отвечала она из-за двери. — Скажи им, что я исчезла. Скажи, что я в Африке.
В конце концов мне пришлось высунуться в окно.
— Мадемуазель Мизия пропала! Мадемуазель Мизия в Африке! — прокричал я на своем плохом французском.
Журналистка, фотограф и все остальные посмотрели вверх в полной ярости и с искаженными лицами стали кричать мне что-то, что я не понимал; в конце концов я закрыл окно, а они еще минут десять стояли на тротуаре, пока наконец не разошлись по своим машинам и не уехали.
Но иногда Мизия более чем профессионально справлялась со своими обязанностями: ехала выступать в какой-нибудь телепередаче и — собранная, остроумная, обаятельная — говорила такие интересные, тонкие вещи в своей непредсказуемой, оригинальной манере, что ни один телезритель не догадался бы, в каком состоянии она была за час до поездки в студию или через час, едва вернувшись домой. Даже в самой идиотской передаче с самым что ни есть самовлюбленным, глухим, тупым ведущим она держалась со всей возможной прямотой; ничего удивительного, что ею заинтересовались масс-медиа, что на страницах газет и журналов все чаще появлялись ее лицо и портреты в полный рост, а над ними или под ними — ее имя прописными буквами, которое здесь произносили «Мизья».
Иногда она ходила на деловые встречи с режиссерами и продюсерами, а потом рассказывала мне о проектах, которые они обсуждали, с большим интересом и воодушевлением. Иногда сообщала мне, что ей предлагают сплошную чушь, скучную и бесполезную: «Это все для бездарных павлинов, которым нужно каждые пять минут получать подтверждение, что они неотразимы».
Иногда она звала меня посмеяться над письмами ее поклонников, иногда, не вскрывая, рвала их на клочки или швыряла на столик в прихожей, и они копились там десятками. Мне казалось, что, в общем и целом, поклонники не слишком ее интересуют, только этим я и утешался.
Иногда она была остроумна, как в лучшие свои времена, и даже еще остроумнее, а иногда полностью уходила в себя, и говорить с ней было — что со статуей или с бессловесным животным. Иногда она так страстно играла с маленьким Ливио, что у него начиналась истерика от перевозбуждения, а иногда не замечала его, хотя он дергал ее за руку и кричал ей прямо в ухо, добиваясь внимания. Иногда она была красива особой, пугающей красотой человека, коснувшегося дна, словно никакие опасные порошки не имели власти над ее телом, иногда ходила с отекшим лицом, красными глазами, кровоточащими запястьями, колтуном на голове. Иногда она говорила и говорила с устрашающей быстротой и без остановки, клеймила этот мир, людей и возмущалась, что ее к чему-то принуждают; иногда с трудом цедила слова, и мысли ее были такими же вялыми, как и взгляд. Жить с ней было — все равно что кататься на американских горках со слишком резкими подъемами, крутыми поворотами и жуткими перепадами скоростей, без поручней и ремней безопасности; никогда еще я не засыпал ночью таким усталым и разбитым.
Но я не уходил, потому что все было слишком сложно, потому что увяз с головой, потому что кто-то должен был заниматься маленьким Ливио, потому что некуда было идти, потому что знал: другого шанса находиться так близко к Мизии у меня уже никогда не будет.
14
Как-то вечером Мизия накрасилась и нарядилась в своем новом эксцентрическом стиле, заключавшемся в смешении стилей, цветов, материалов, и зашла в гостиную, где я работал.
— Я иду на ужин, — сказала она.
— С кем? — спросил я, разглядывая синие капельки стеклянных сережек и бирюзовый ток, который она крепила к волосам.
— Не твое дело, — поколебавшись, ответила Мизия, словно отцу, или матери, или несуществующему старшему брату.
— А что, если все-таки и мое? — сказал я, уже весь потный и, наверно, покраснев. — Хотя бы немного, а? Или я тут вроде слуги, которому в последнюю минуту сообщают, готовить ли синьоре ужин?
Она пожала плечами — одна из ее быстрых защитных реакций.
— Тебя хоть раз кто-нибудь о чем-то просил?
Я чуть было не выпалил, что да, кое о чем она меня просила, когда в отчаянии приехала в дом моей матери, в Милане, но осекся: меня поразила мысль, что я целиком вжился в роль хранителя семейного очага, который оберегает всеобщий покой и цепляется за размеренный быт, лишь бы не замечать всего остального.
Зазвонил домофон, Мизия поцеловала хныкавшего маленького Ливио, подхватила свое черное кашемировое пальто из секонд-хенда и ушла: «я-с-тобой-не-дружу» было написано у нее на лице. Я стал размораживать под струей горячей воды упаковку рыбных палочек, размышляя, когда мне уехать, и куда, и что будет с маленькой семьей Мистрани.
Но уже к одиннадцати Мизия была дома; прошмыгнула мимо гостиной, где я работал как безумный, и заперлась в ванной. Вышла она оттуда в каком-то бестолковом возбуждении, словно маленькая девочка, которая получила подарок и ждет еще, и не может разобраться в переполняющих ее чувствах. Она ходила взад-вперед по коридору; пришла взглянуть на мою картину и сказала «здорово», выглянула зачем-то на улицу, сняла с проигрывателя, не спросив меня, пластинку Rolling Stones и поставила пластинку Pink Floyd, почти сразу же сняла и ее, опять поставила Rolling Stones и, сделав погромче, стала не в такт подпевать «You Can’t Always Get What You Want».
[41]