Теперь мы вдвоем с матерью. Когда я захожу к ней в комнату, мне начинает казаться, что из-под пола ползет ледяной сиреневатый туман, повиликой опутывает мне ноги — уже до колен — и я вырываюсь, вырываюсь, вырываюсь из его щупалец. Только в своей комнате мне более менее спокойно.
Сердце щемит, когда вспомню тот покойный теплый свет, который приносила в наш дом милая моя тетушка.
Маме я не сказала правду. Обманула, что ее добрая сиделка уехала к родне, что-то там, мол, случилось.
— Это ты отправила ее, — сказала мама, — ты. Я мешаю тебе. Я не даю тебе жить. Ты знаешь, что без Александры я не проживу и года. Ты нарочно разлучила нас! Ты хочешь моей смерти.
В общем, начался кошмар.
Мало того, что мне приходится переворачивать ее, подавать ей судно, обтирать ее и обмывать, кормить с ложечки, она за все эти дни еще ни разу не посмотрела на меня по-матерински — холодный, полубезумный взгляд, ледяные желтые пальцы, иссохшее, тяжело пахнущее тело. А утром я должна бежать на работу, дав ей седуксена или элениум.
Ночью я теперь по нескольку раз просплюсь от ее колокольчика, бегу к ней. И туман, ползущий из-под пола, по ночам становится таким густым, что, входя к маме, я в первый момент и ее вижу смутно.
Мне страшно это писать, но несколько раз за эти дни я подумала, что судьба могла сделать иначе: забрать не ту. И, фальшиво возражая матери, успокаивая ее, я все равно чувствую себе преступницей: ведь она — права и я м о г у думать т а к!
9 октября.
Только что ушел Володя. Он был с бутылкой красного вина. У нас не было ничего: мы сидели и пили. Иногда я вскакивала, услышав колокольчик мамы. Потом он, уже незадолго до ухода, сказал: «Роди от меня. Я буду помогать растить. А то так и умрешь».
Я ничего не сказала.
12 октября.
Сегодня у меня был… Карачаров.
Он предложил мне найти для мамы хорошего врача и медсестру — сиделку. Но сначала решил посмотреть на маму сам, чтобы потом решить, какого именно специалиста —, невропатолога, терапевта или того, и другого ей приглашать. Карачаров пробыл у нас минут десять. Его длинный нос словно принюхивался, но маленькие острые глазки смотрели вроде сочувственно.
— Медсестру я вам пришлю уже завтра, — пообещал он, накидывая в коридоре возле вешалки свой дорогой плащ.
— Да, нет, не надо, спасибо. — Сказала я грустно.
— Я лично позабочусь об этом, — небрежность интонации должна была показать мне, что помощь мне для него — пустяк. Но тень его, нависшая над мной, колыхнулась — и я невольно отпрянула от нее.
— Нет, нет, не надо. Что-нибудь придумаю. — Мне неудобно и не хочется принимать материальную помощь Карачарова — ведь на оплату сиделки у меня нет денег. За эти годы научный мир стал нищим! Но я все равно верю: это временно. Если страна не питает свой мозг, она гибнет. А, когда я мысленно заглядываю вперед, я вижу:, что все будет нормально.
— Нет, спасибо, — повторила я. — Я что-нибудь придумаю.
— Глупо! — сказал он и поднял вверх указательный палец. — Ваше состояние меня настораживает даже больше, чем ваша матушка.
60
Филиппов и раньше, когда состоял в любовных отношениях с Елизаветой, находил у себя некоторую паранойю, усиливавшуюся в дни его тихих загулов, кстати, ему самому казавшихся «буйными», и, особенно, после оных: часто ему мерещилось, что «люди Прамчука-старшего» следят за каждым его шагом, а в последний запой Ярославцев, встреченный в Летнем саду, представлялся действительно отцом Анны, а, кроме того, главой тайного правительства Земли, причем управляющего миром исключительно путем телепатической связи. Филиппов придумывал, лежа в палате у Сурена, как ходит где-то в горах по небольшому саду, культурный такой старичок — Ярославцев и то одну веточку поправит, то цветочек подрежет. И все действия свои безобидные мыслями сопровождает. Вот здесь, думает, надо поправить. И тут же правительство той страны, которую эта веточка символизирует, поправляет какой-нибудь закон, улучшая жизнь своих сограждан. А вот сорняк, вырвать его, хищника! И, глядишь, в другом месте уже бомбы кидают. «А здесь полить надо». Поливает — и третья страна начинает расцветать, расти и крепнуть… Очень занимательная получалась история.
Правда, сначала Филиппов пугался своих полубредовых фантазий и отгонял их от себя, но постепенно собственная паранойя начала ему нравиться: она все-таки раздвигала границы обыденности, прибавляла какое-то иное, пусть нездоровое, пусть пугающее измерение к привычным. И то, что Филиппов никогда до конца не мог понять, как ни анализировал свои идейки, бред они или не бред, к примеру, вправду ли Прамчук кое— кому приплачивал, чтобы знать каждый шаг своего родственничка или нет, лишало жизнь той простой, бытовой, замкнутой определенности, которая, возможно, могла оказаться гораздо страшнее личной, артистически приправленной, паранойи. Все последние годы, когда работа стала простым получением денег и доступным решением теоремы честолюбия, Филиппова уже ничто иное и не интересовало: только деньги и власть. Денег всегда не хватало, а власть, под колпаком у Прамчука — старшего, слегка припахивала самообманом. И Филиппов при трезвом взгляде в психологическое зеркало, видел себя лишь набором мнимостей, причем неинтересных, банальных мнимостей. И тогда именно его художественная паранойя начинала ему казаться чем-то значительным, оригинальным, выделяющим его из толпы двуногих… А единственной ценностью — ядром паранойи — всегда и в минуты хмельные, и в долгие месяцы трезвости выступала Анна.
Да, только Анна. Живая, талантливая и… не такая, как все. То, что она никогда никому не завидовала, просто потрясало его. Она не хотела быть ни женой миллионера, ни кинозвездой. Ей ни разу не пришло в голову как бы случайно завести его в ювелирный и показать немудреный браслетик тысяч за тридцать. Она не плела интриг, не выискивала выгодных женихов. Филиппов вообще долгое время не мог найти у нее ни одной слабости, свойственной всем людям и в особенности женщинам. Она не сплетничала, она не осуждала, она смотрела на каждого человека так, что тот начинал видеть себя прекрасным. И когда Филиппов впервые открыл, что она смотрит т а к и м и своими глазами на всех, ему сразу захотелось, чтобы взгляд этих волшебных линз всегда, в каждую минут дня и ночи, был направлен только на него. Или — ни на кого.
При ней переставлю болеть. При ней отступал душевный мрак. При ней сразу появлялось желание жить. И петь, и смеяться, как дети.
Или… или все-таки это просто любовь?
Он мучился и не находил ответа. Но, когда умерла ее тетка, паранойя расцвела, как тропический сад: ведь это я х о т е л, чтобы Анна осталась вдвоем с матерью ведь это я п р е д с т а в и л тетку, лежащей в коробке, как докуренная сигарета! Такова сила моего желания, мощь моей воли. Я могу в с е.
Теперь в зеркале души отражался не носатый, склонный к выпивке, бездарный карьерист, а все чаще Филиппов видел себя именно таким, но чуть ли не сверхчеловек! И Филиппов сладострастно улыбался в усы, наблюдая как растет и расширяется на цветастых обоях его тень.