Ивановское помнит, как ВСЕ ЭТО начиналось. И колокола сбивали. И «кулаков» на чистую воду выводили. И с красными знаменами у погоста «первомаили».
И ВСЕ ЭТО хоть и слабее, но длится. В соседней деревне еще один москвич поселился. И вскоре пошли жалобы письменные: почему свет ночами долго горит, почему встает поздно, за водой не вовремя ходит? Находятся те, кто злорадствует, что-де москвич пусть без талонов покрутится. За Попова Гаврилу мстят. А поджигателям того и надо: нашу нутряную неизжитую гнусь мобилизовать для очередной усобицы. В Борисоглебском пятерым солдатам коробки спичек без талонов не выдали: не положено. А с другой стороны – выдашь, продавщицу свои же заклюют: не положено ж?! Так нас и расщепляют.
И дело в целом-то не в национальности – в человеках. Потому с подозрением относишься и к распаляемому кое-кем антисемитизму, и к русофобии, теми же руками пестуемой. А кто поднял вопрос о целостности Союза в мирное время, да еще перед посевной, объявил референдум? Зачем, ведь исход ясен? Чтобы трактовать ею как всенародный призыв к партии: спаси!
– Свиньи давят поросят, – печально говорит Мартышин. – Народ стоит в очереди за поросятами, а дежурить у свиноматок некому, вот и выбрасывают каждый день дохленьких десятками…
Я застал его в школе за деланием стенгазеты, но больше всего его волновали поросята. А действительно, не важнее ли заинтересовать скотников и обеспечить жизнь поросяткам, нежели гундеть о всяких «измах», следить за «борьбой» Ельцин-Горбачев? Как бы улучшилась наша жизнь, если бы те тысячи, если не десятки тысяч парламентариев отправились дежурить к свиноматкам своих краев?! Мечты, мечты…
Одноэтажная школа была тиха. В просторной рекреации стояли гимнастический конь, бревно, брусья. Стены были оформлены «должным образом»: гигантский рисованный портрет Ленина, набор красочных открыток «Жизнь Ленина».
– Это присылают? – спросил я, разглядывая ядовитый и по краскам, и по сути лубок.
– Присылают, – ответил Володя кисло, почесав всклокоченную черную бороду. – А я, знаешь, как-то и не замечаю… Впрочем, тут есть кое-что более интересное.
Он подвел меня к шкафам, стоявшим в той же рекреации. Они были набиты книгами: хрестоматия, «Чтения», учебники. Мы наугад полистали. Если Пушкин, то не «Отцы пустынники…», а «Сказка о попе и его работнике Балде». Если Чехов, то «Палата № 6», если Лермонтов, то «Демон». Если история – то львиная доля – «после 17-го».
– Все по-прежнему? – полуспросил я, отмечая про себя годы выпуска – 89-й, 90-й…
– И везде картинки и рассказы о Ленине…
А вокруг – неописуемая красота дворцов, храмов, изб, хотя и полуразрушенная, но величественная, но родная. В монастыре всем даже снаружи видны настоящие цепи преподобного Иринарха, русского святого, перед которым не смог не преклонить колена идущий на Москву католик Сапега. Прялки, колокола, самовары, наличники, дворы, коньки, все – жизнь, все – свое, родное. Все тихо ликует в своей нетленной самобытности, и если и умирает, то с достоинством, которое само по себе поучительно.
Здесь строили печи уникальной архитектуры. Изготавливали всемирно известную финифть, чудесные изразцы. Выращивали такие овощи и столько, что крепостные крестьяне порой ворочали сотнями тысяч, в то время как их владельцы протирали штаны в чиновном Петербурге, похаживая в «модные» масонские ложи и почитывая «демократические» журнальчики, убивавшие мозг и душу.
Даже нестарые люди помнят, сколь многочисленны были стада черно-пестрых коров, романовских овец, сколь грибными – леса, потому что в лесах – косили. А запретили косить – все и заросло, и грибов по сравнению с прежним временем – кот наплакал.
И вместо всего этого, вместо тысячелетней истории (в этих краях жили финно-угорские племена, не дай Бог прослышат – вернутся и потребуют суверенитета), вместо богатства – искусственная нищета. Талоны. Пьянство. Ругань. Запустение.
– Я и стараюсь, – говорит Мартышин, – чтобы поняли ребятишки, что у них, кроме пиписки, есть еще органы, а то ведь идеология перестройки не признает остальных органов, в том числе и голову на плечах…
С его энергией действительно можно спасти хотя бы несколько детских душ. Зашли в закуток, – фотолаборатория.
– А там, – указал на железную дверцу под замком, – игры, компьютеры. Только никому ни до чего нет дела. Приходят учителями 20-летние девчонки, сами недавние школьницы, уже «перестроечные».
Действительно, подумалось мне, тем, кому в 1985-м было десять, – уже шестнадцать, кому было пятнадцать – уже двадцать один. Целое поколение выросло в зловонной атмосфере плюрализма, то есть относительности Добра и Зла, вседозволенности, ломки традиционных представлений о чести, порядочности, достоинстве. Бедные наши младшие братья-сестры!
Но не все. Те, кто инстинктивно потянулся к микроскопическому в общем потоке плюрализма добру, жадно за него «ухватился». Володя рассказал, как старшеклассники зачитывались Евангелием, как мальчишки, до того, кроме драк, ничего не знавшие, потянулись за москвичами-переселенцами, начавшими обучать фотографии и боксу, танцам и песням, как упоенно ставили маленькие спектакли, праздновали Рождество и Масленицу. Даже в Москве, этом новом Вавилоне, сколько юных лиц видишь на концертах духовной музыки, на крестных ходах. На одном из них, кстати, у часовни, поставленной в преддверии воссоздания храма Казанской Богоматери на Красной площади, было много, много юных – не озлобленных, но просветленных, воспринявших сокрытую боль Отечества, скорбь Отечества, воспламененных надеждой на истинное его возрождение. И если нам, тридцатилетним, не говоря уж о более серьезных «возрастах», приходилось продираться сквозь обветшавшие, но многочисленные декорации то «ужасов», то «радостей» к подлинным радостям и ужасам, то более молодые, ведомые инстинктивной прозорливостью, в ком она хоть в малой мере сохранилась, – шли более короткими путями.
… Стенгазету доделывали дома, пройдя отмеченный вешками путь через поле. Дети Мартышина лазали по полу, высунув старательно языки и сталкиваясь лбами с деревенскими мальчишками, только что освоившими печатную машинку. Козочка норовила внести свою лепту, ее отгоняли, но не доглядели, как слопала она фотографию. Глядя на эту мирную картину, не хотелось думать о неприятном, но радиоприемник взахлеб вещал о ратификации договора с Германией, а из окна видна была ржавая звездочка на одном из домов напротив: это значит, с войны сюда не вернулся солдат, погибший за Россию, которую нынче с восторгом распродают ее новые хозяева.
– Стараюсь переводить уроки на «мирные» рельсы, – говорит Мартышин, провожая меня на автобус Углич – Ростов Великий.
– А то что ни стих – борьба, смерть, безумие, что ни герой исторический – то Разин или Пугачев, бойня, виселицы. О созидании так мало…
– А что делать с «после семнадцатого»? – спросил я.
– Здравый смысл если пробудился – сами ко всему приходят.
– К чему, например?
– Тогда расшибли Россию ради светлого будущего всего человечества, теперь – точно так же – ради общечеловеческих ценностей, общеевропейского дома, нового мышления, всемирной перестройки. Цена – Россия. Их жизни. И наши… Так что изучать историю можно, в окно глядючи да в «ящик», которого у меня, слава Богу, нету.