— Ту девушку, которая у стены сидит, зовут Юля, — сказала она.
— А-а.
— А это танцуют Ванька с Таней, они влюблены. Мы учимся вместе.
— А где?
— …ский… нный… тут… риста.
Целое поколение юристов подрастает или туристов.
— А еще с нами была Лена, она очень красивая, но она ушла.
— Я-асно.
Я не прижимался к ней из-за своей мокрой майки.
— А ты кто?
— Драматург… Пьесу пишу.
— А-а, а мы думали, что ты под наркотиками.
— Нет, просто настроение хорошее.
— Очень хорошее, — засмеялась она. — Даже слишком. Я ни разу такого не видела.
— Будешь пить?
— Нет, что ты?!
Танцевать с ней было приятно и тяжело. Она всякий раз замирала и напрягалась, будто ей что-то мешало свободно двигаться.
— Слушай, а может ты «Бейлис» попробуешь?
— А что это?
— Это типа молочного коктейля.
— A-а, можно попробовать, немножко.
«Что я делаю, зачем я стою в этой очереди? А хрен тебя знает, Анвар. Да, это я. Так-так, подло, конечно».
— Слушай, нальешь пятьдесят грамм «Бейлиса» за эти вот часы, и «Афанасия»?
Часы Серафимыча в чужих руках. Он открыл крышечку, прикрыл, бросил их под прилавок и пошел наливать.
— Прикольно, он мне что-то напоминает, — облизнулась она, как котенок.
— Что?
— Не знаю… А у нас папа совсем не пьет.
— Молодец, сила воли есть.
— Нет, он только в молодости пил и всё.
— Яа-асно.
— Все! Этот «Бейлис» по вкусу, как «Чупа-Чупс» точно, я вспомнила!
Я засмеялся.
— Правда-правда, попробуй!
— А как тебя зовут?
— Света.
— А меня Анвар.
— Анвар? А ты не похож на азербайджанца.
— А я не азербайджанец.
— A-а, просто я не очень люблю азербайджанцев.
Она так нежно пахла парфюмом, но прекрасен был только ее личный, тончайший и чистейший запах юной девчонки, наверное, запах горького миндаля. Совсем еще детские, девчоночьи губы, как бы подернутые тонко влажно-блестящей кожицей. Нежная желтоватая кожа рук, гладкие, словно бы полированные пальчики. Эти руки еще ни разу не держали мужской член. Не было на них этого отпечатка знания, всегда так явно заметного, ощутимого даже обонянием, наверное, и того, будто проступающего сквозь поры, коричневого налета.
Её компания ушла. Потом мы снова танцевали медленный танец, и она снова напрягалась в моих руках. Я вдруг почувствовал внутри нее этот хрустальный стерженек. Это он мешал ей свободно двигаться, все время напоминал о себе, делал все ее движения болезненными, испуганными, настороженными — этот тонкий чистейший стержень, казалось, его можно прощупать в ней.
На танцполе уже никого не было, кроме нас. Клуб закрывался. Загорался свет, и было ощущение, что разбили новогодний шарик, в котором ты сидел, и вот ты в обычном советском подсобном помещении. И в обслуге этого заведения уже не было чего-то таинственного и зловещего, я заново узнавал своих уставших современников, своих коллег по метро.
— Я заметила, что всегда так свежо на улице, когда выйдешь из клуба.
— Точно.
— Теперь одежда будет пахнуть сигаретами.
— Точно, так всегда.
— Все надо перестирывать.
Шел снег. Он казался древним на фоне этих церковных маковок. Странное было сочетание древних церквей и советских квадратных зданий. Мы немного подождали открытия метро. Она жила в Коньково, очень далеко, но я проводил ее, все равно нечего было делать. Снова напрягалась и твердела. Вся вытянувшаяся, натянутая, стройная, тронь этот ее рычажок снизу и дз-зынь — завибрирует, зазвенит, тонко запоет в ней этот хрустальный стерженек, создавая свою единственную и неповторимую мелодию. А потом сломается, и ей будет так горько и жалко его, но распустившаяся после этого волна размягчит ее, освободит от его осколков, сделает плавными все движения, придаст смелости и уверенности для жизни с мужчиной и вообще в мире. И плакать она будет уже от счастья, как освободившийся человек.
Она оставила мне свой телефон. Света. Коньково.
Я выбрал самую длинную ветку метро, сел в углу и спал, просыпался на конечных остановках, переходил в электричку на другой стороне и снова спал. Менялись лица — заспанные, потом все более свежие.
У Гарника смотрел «Титаник».
— Вот смотри, Анвар, сейчас глаз этой девушки станет глазом, когда она уже бабушка, а он так же сияет.
Это был очень долгий фильм, и я понял, что будет поздно, и я смогу остаться у них. Ксения беззвучно заплакала в конце.
— Удивительно, что за это время наши дома на «Байкале» снесли! — радостно сказал я. — Я звонил по телефону в дом, которого уже нет на земле. Где Анатоль, Анна Васильевна, где все?
— Да, агатай, скажи Ксении спасибо, что она твои коробки перевезла. Ты же пропал.
— А Димка другую квартиру снял, — равнодушно сказала Ксения. — Он уже нам звонил.
— Звонил? — манерно удивился Гарник.
— Да, звонил, он просто телефон Анвару просил передать.
Потом мылся в их ванной. Снова вспомнил свое голое отражение в хромированной выпуклости распылителя, даже виден член. Очень сильный напор воды. Тугие, колючие струи. Опустил распылитель в воду и когда поднес под струю пальцы, почувствовал в воде упругое, округлое и нежное волнение, совсем как у женщины там.
На следующий день Гарник уехал по своим делам. Ксения сидела на кухне. Я рассматривал кассеты. «Шоу гёлз», «От заката до рассвета», «Четыре свадьбы и одни похороны», «Фаринелли кастрат», «Секретные материалы»… Встал, в ленивом гипнозе бездействия пошел в туалет, и вдруг из-за угла прямо на меня выскочила Ксения. Мы столкнулись. У нее сияли глаза, она замерла, чуть вогнувшись в себя. Мы замешкались, я прошел в ванную, застыл там.
Она все решила, сидя на кухне, и потому так сияли ее глаза. Когда мы столкнулись, она уже все решила, и мне оставалось только обнять ее, и мы бы поцеловались, а потом бы упали с нею на пол, а я спал внутри себя. Целую жизнь с любовью и сексом подарила нам эта секунда, и она же все разрешила — все кончилось, мы были уже в разных углах квартиры. Но она все еще стояла у меня перед глазами, как женщина, вынесшая саму себя на ладошке, подарившая мне целую секунду огромной жизни со своей душой и этим своим телом. Будто немного пьяная и у нее такое жаркое лицо, такие черные, блестящие глаза и такой взгляд, как будто она полностью обнажена, осознает это, смущается и потому смотрит чересчур смело, с вызовом и гордостью…