Про него — шепотком, по всем мистически-помойным уголкам Москвы — говорили, что Витя не единственный, кто воспринял в своем уме «мысли» Высших Иерархий, но тяжести оных не выдержал и… одичал.
Четвертый философ был почти невидим…
Между тем Толя с радостным криком вбежал в пивную.
Юра как раз заканчивал свою речь об Абсолюте.
— Господа, нас предали! — закричал Падов.
— Кто?
— Абсолют. Только что я узнал.
Друзья расцеловались. Ремин прямо-таки повис на шее у Падова. А Таня даже завыл от восторга: он очень любил метафизические сплетни.
Толя присел рядом.
Сморщенный Витя смотрел на него одухотворенно-скрытыми глазками; несколько раз он что-то промычал и, изогнувшись, с шипением, упал под стол. Тот, почти невидимый, принял это за знак.
— А ты все в тоске и водке, Гена!? — начал Падов…
Ремин смотрел на все вокруг просветленно чистыми от спирта глазами.
Соберутся мертвецы, мертвецы
Матом меня ругать,
И с улыбкой на них со стены
Будет глядеть моя мать,
— пропел он, устремив взгляд куда-то в сторону.
— А у Абсолюта рука тяжелая, — проговорил Юра, пугливо озираясь на облачка за окном. — Сила Его в том, что Его никто не видит, но зато здорово на своей шкуре чувствует…
За столом да в телогрейке сидит
Черный, слепой монах,
Надрываясь, ребенок кричит,
Кем-то забытый в сенях.
Я не хочу загадывать.
Когда я здесь умру…
— продолжал Ремин.
— Да ты больше всех пьян, — перебил его Падов. — И совсем не вписываешься к философам. Пойдем-ка, надо поговорить.
Из-под стола вылез сморщенный Витя и строго на всех посмотрел.
Простившись с бродячими, Падов вывел своего друга на улицу и повел его в садик; немного спустя Ремину стало легче.
Через некоторое время они оказались у своего знакомого, в серой, непривычной комнате, за которой — с балкона — виден был уходящий, растерзанный простор. «Недаром даль и пространство давно стали инобытием русского Духа», — подумал Падов. В комнату зашли не спросясь: она значилась всегда открытой для подполья. Хозяин спал на диване: почти все время он проводил во сне, тихо с загибанием рук, наблюдая свои сны. На его спине можно было распивать водку. Рот его был полуоткрыт, точно туда вставила палец вышедшая из его сна галлюцинация.
Падов, в дерганьях и озарении, рассказал Ремину о Лебедином. Гена, обласканный словами о Федоре и Клавуше, заснул у Падова на груди.
На следующее утро решили ехать в «гнездо».
VI
Вскоре в Лебедином творилось черт знает что.
— Съехались, съехались… съехались! — громко кричала и хлопала в ладоши, глядя прямо перед собой непонятными глазами девочка Мила.
Действительно, в Лебедином находились, кроме хозяев, куро-трупа и Аннушки, еще Падов с Реминым и ангелочек Игорек, из садистиков. Шальной и развевающийся, точно юный Моцарт, он носился по двору, готовый обнять и прокусить все живое.
Анна, ласково улыбаясь, смотрела на свое дите. И Клавенька была рядом. Дело в том, что решили справлять появление куро-трупа. Уже всем стало ясно, что сам Андрей Никитич давно помер, но однако ж, вместо того, чтобы умереть нормально, произошел в новое существо — куро-труп. Вот рождение этого нового существа и собрались отметить в Лебедином. Сам виновник торжества выглядел неестественно-оголтело и возбужденно, но очень мертвенно, из последних сил, точно он метался в шагающем гробе.
Полагая, видимо, что он на том свете, куро-труп стал хулиганить, точно после смерти все дозволено. Он, забыв обо всем, дергал деда Колю за член, называл его «своим покойничком» и показывал язык воробьям.
— Где смерть, там и правда, — умилялась, глядя на него, Клавуша.
Посреди двора разостлали черное одеяло; около него и намеривались отмечать. Собрались все, даже девочка Мила. Только Петенька хотел спать; он бродил по углам двора и прижимая руки к груди, пел: «баю-баюшки баю…». Но в руках у него ничего не было; и Ремин ужаснулся, догадавшись, что Петенька убаюкивает самого себя… Баю-баюшки-баю… Под конец Петенька свернулся под забором и, мурлыча самому себе колыбельную песенку, задремал.
Куро-труп сидел в сарае, противоестественно, из щели, вглядываясь в празднество.
После обильной еды многих потянуло на томность, на воспоминания. Помянули мужа упокойницы Лидоньки незабвенного Пашу Краснорукова, в свое время из ненависти к детям ошпаривавшего себе член. Оказалось, что теперь он отбывает свой долгий срок в лагере, но весьма там прижился.
— Для него главное, чтоб детей не было, — вставила, вздохнув Клавуша. — А какие в лагере дети… Так он, говорят, Паша, там вне себя от радости… Нигде его таким счастливым не видали.
— С голым членом на столбы лезет, — угрюмо поправил дед Коля. — Но зато взаправду счастливый… Ни одно дитя еще там не встретил… И вообще здесь, говорит, в лагере красивше, чем на воле…
Тьма нарастала. Глаз куро-трупа стал еще противоестественней и невидимо блистал из щели.
Неожиданно, во весь рост поднялась Клавуша. Ее медвежье-полная фигура выросла над всеми, разбросанными по траве; в руке она держала стакан водки.
— А ну-кась, — проговорила она грудным голосом, — хватит за Андрея Никитича покойника пить… Выпьем за тех… в кого мы обратимся!
Все сразу взвинтились и вскочили, как ужаленные.
— Ишь, испугались, — утробно охнула Клавуша и отойдя чуть в сторону, стряхнула мокрые волосы.
— Клавенька, не буду, не буду! — завизжал садистик-Игорек…
Дед Коля вскочил и побежал за топором. Девочка Мила ничего не понимала.
А Падов и Ремин, покатываясь, подхватывали с восторгом:
— Своя, своя…
Аннушка тут как тут оказалась рядом с Клавушей.
— Ну что ж… я за свое будущее воплощение выпью, — нежно извиваясь, пробормотала она. — За змею нездешнюю!! — и она всей силой прижалась к потному и рыхлому брюху Клавы.
Игорек пополз к ногам Клавуши и поднял вверх свое ангельское, белокурое личико: «за мошку, за мошку — выпью!» — прошамкал он и глаза его почернели.
Клавуша стояла величественно, как некая потусторонняя Клеопатра, и только не хватало, чтоб Игорек целовал ее пальцы.
Вдруг раздался странный невероятный вопль и треск ломающихся досок. Из сарая выскочил куро-труп. В руках его было огромное полено.
— Загоню, загоню! — завопил он, но так нелепо, что все не знали куда посторониться.
Игорек юркнул за бревно.