В это время в дверь осторожно постучали — Нил Палыч Кротков никогда не звонил в квартиру, а всегда стучал.
— На мой стук и мертвые откликаются, — шамкая, говорил этот прозорливый, по слухам, старичок.
И он вошел: болотный какой-то, потертый, в шляпе, с седой копной волос и голубыми остановившимися глазками, какие были у него, наверное, еще до рождения на свет.
— Нилушка, спаси! — бросилась к нему Ксюша. И сестры наперебой, Ксюша — подвизгивая и подвывая, Алла — вдруг холодно и интеллектуально, стали раскрывать происшедшее старичку.
Нил Палыч помолчал, только чмокнул и опустошенно поглядел на сестер, как будто их не было. И осторожно стал осматривать квартиру; сестры же смирно сидели на диване, как будто их прихлопнули неземным умом.
— Ох, горе, горе! — только приговаривала Ксюша машинально.
Откуда-то из углов доносился голос Нил Палыча:
— Все понятно… Все на месте… Еще Парацельс говорил…
Но особенно Нил Палыч упирал на то, что ему все понятно.
Подошел к зеркалу, заглянул, крякнул, но не упал, устоял все-таки на ногах. Пробормотал только по-черному:
— Ничего, ничего… Это все я предвидел… Я так и думал… Альберт Великий в этих случаях…
И вышел, шаркая ножками куда-то в сторону.
Сестры, встряхнувшись, словно от высшей пыли, поползли за ним, но тут Алла весело-безумно вскрикнула:
— Тень, тень его! Тень Стасика моего!
И Ксюша увидела на стене за спиной Нил Палыча огромную тень зятя своего, мужа сестры.
Но самого Станислава Семеновича, увы, нигде не было, да и тень кралась непомерно огромная, словно отделившаяся от своего создателя и источника. И, сама по себе, она ползла по стене за Нил Палычем, точно готовясь обнять его — широко и навсегда.
На крик Нил Палыч обернулся, и дорожденные, голубые глаза, будто выскочившие из самих себя, говорили, что дело плохо.
— Где Стасик-то, где сам Стасик? — заметалась Алла, бегая из комнаты в комнату и заглядывая даже под кровать.
Ксюша же опустилась перед тенью на колени, словно каясь ей:
— Прости нас, Стася, прости, — вырвалось из ее уст.
И тут Нил Палыч подпрыгнул. В жизни он никогда не прыгал, а тут подпрыгнул.
— Вот этого я не ожидал! Все теперь непонятно! Какой же я дурак! — заголосил он резвым, не стариковским, а даже полубабьим голосом. — Все сместилось!.. Боже мой! Боже мой! Как же я не понял непонятное! Боже мой!..
И он истерично заторопился к выходу:
— Какие тут тайные науки! Ни при чем тайна!.. Все ушло, все перевернулось!! Это же ясно было видно в зеркале!.. Ну и ну!
И схватив себя за ухо, Нил Палыч выскочил из квартиры.
Сестры обалдели. Вдруг наступила тишина. И они тоже замолкли.
Внезапно сестры почувствовали, что тишина благосклонна. Они осторожно стали ходить по квартире; все затихло, как после катастрофы. Заглянули в зеркало: там на удивление все нормально, словно мир опять получил разрешение временно быть.
Сестры облегченно разрыдались.
— Я поняла, с каждым новым рождением я буду все изнеженней и изнеженней, — сказала наконец Ксения. — Пока не растекусь по вселенной от нежности.
— Что ты говоришь, золотко, — сказала Алла, она была чуть постарше сестры и жалела ее часто ни с того ни с сего. — От все большей и большей изнеженности ты будешь, наоборот, сосредоточиваться, станешь бесконечным и нежным центром… И меня втянешь в свое нутро, — улыбнулась Алла своим мыслям.
— Так что же нам делать? — пискнула Ксения.
— Ничего. Продолжать жить. Разум уходит из мира. Ну и Бог с ним!
Алла встала.
Ужас необъяснимого ушел. Но где Стасик?! Что с ним?! Что?! Одна рана за другой…
Глава 2
Степан Милый (такова уж была его фамилия) лежал на траве. Вокруг на расстоянии тысячи километров суетились люди, летали взад и вперед самолеты, не своим голосом кричали убитые, а он все лежал и лежал, глядя на верхушки деревьев. Давно в небо не смотрел.
Если и видел он что-нибудь в небе, то только одних пауков. Таково было его видение. Ни жить, ни умирать не хотелось. Хотелось другого, невиданного. Впрочем, желание это было настолько смиренным, что даже не походило на желание.
И тогда Степанушка запел. И петь как раз он любил в далекое небо, как будто там были — по ту сторону синевы и пауков — невидимые, но почтительные слушатели.
«Не надо так много мраку», — всегда думалось ему, когда он пел.
Пел он не песни, а несуразно дикое завывание, которое он поэтизировал.
Наконец привстал.
«Как разрослась Москва, однако», — мелькнула мысль.
Мысли Степанушка не любил. Да и Москва порой казалась ему до сих пор огромной, но загадочной деревней всего мира.
И все-таки посмотрел на людей.
«Ну куда так торопятся, куда бегут? От смерти что ли прячутся, — зевнув, подумал он. — От смерти лучше всего спрятаться сиднем».
И угрюмо-весело пошел вперед во двор, приютившийся между полунебоскребами.
Под кустами, за деревянным столом, точно укрывшись от небосклона, пили пиво ребята лет двадцати.
Степан подошел. Был он совершенно неопределенного возраста, кто дал бы ему сорок, кто тридцать, а кто и пятьдесят.
Ребята, увидев его, замерли, как во сне, сами не зная почему. Один из них квакнул. А Степан всего лишь подошел и поцеловал одного из них, большого, в нос, выпил его пиво и пошел себе дальше рассматривать пауков в небесах.
Но теперь он уже не пел.
Ребята переглянулись.
А Степан Милый быстренько себе юркнул в подземную пасть метро.
— Говорят, пол-Москвы под землей прячется от грехов и бед, — зевнув, слегка толкнул толстую бабу. — Под землей хорошо! Я люблю метро, — гаркнул он в ухо проходящей даме.
…В вагоне было удобно, душевно тепло от множества народу. Реяло все-таки и что-то нездешнее. Милому тут же уступили место. Он сел и решил просто покататься взад и вперед, благо линия метро была длинная — километров сорок-пятьдесят поди. Он много лет так и катался бы туда и обратно, если бы разрешили. Больше всего Милый не любил что-то совершать.
А вот на лица до боли родных людей вокруг, в вагонах, — это хлебом не корми, только дай ему их созерцать. Степан вспомнил тут же свою небывалую девочку-вещунью, лет тринадцати, с которой он обожал гулять по дворам или ездить в метро.
«Маленькая, а по глазам все узнавала про каждого. Открывались ей глаза. И порой такое расскажет мне про них! Я после этого дня три отдыхал, никого не видя, — тихо вспоминал Степан в метро. — Такая уж дочка у меня была, суть вскрывала, как будто голову с человека срезала…»