Все так. Я родом из культуры с грубоватым, унижающим юмором, из культуры двойственности и двуличия (подчинения авторитетам и в то же время скрытого скепсиса по отношению к любому авторитету). Культуры парадокса и неоднозначности, культуры с двойным дном и скрещенными за спиной пальцами, культуры, которая, подобно людям, выработала различные тактики в борьбе за выживание. Я научилась распознавать разновидности этой тактики, в моем мозгу выработался рефлекс предосторожности. Я вышла из культуры, которая между усердным трудом за письменным столом и оттачиванием языка за столиком в кафе неизменно выбирала последнее (иронию, остроумие и дешевый юмор). Я вышла из культуры, известной более своими социальными выпадами, чем продолжительностью. Я вышла из агрессивной и кастовой, но в то же время парадоксально эластичной культуры, которая без устали перебирает струны своего тысячелетнего прошлого и одновременно с поразительной легкостью все меняет: уничтожает собственные памятники и библиотеки, прокладывает шоссе через руины римской империи, ставит в покоях Диоклетиана баки с мусором. Человек наивный, не отягощенный культурными предрассудками может подумать, что я явилась из самого эпицентра, из сердца культуры постмодерна. И он ошибется, хотя в то же самое время (почему бы и нет?) будет прав.
Возможно, благодаря именно такому культурному окружению я могу похвастать кое-какими преимуществами. Я весьма чувствительна к исчезновению культурных ценностей, что вполне понятно: у меня постоянно что-то отбирали, что-то рушили или мостили новым поверх старого, в том числе и в отношении моего родного языка. А экология как наука пришла ко мне тогда, когда окружающая среда уже была почти уничтожена.
Я, увы, не папуаска. Я овладела культурными навыками этой части света. Я пью кока-колу, «Омо» пенится в моей стиральной машине, и я знакома с творчеством Шекспира. Но почему же я все чаще и чаще чувствую внутреннюю необходимость объяснять что-то, оправдываться?
В своей книге «Цинизм и постмодернизм» Тимоти Бьюз
[19]
высказывает предположение, что феномен искренности — одно из культурных наваждений нашего времени. В начале девяностых годов средства массовой информации, щупая пульс рынка и натыкаясь на тоску по словесной прозрачности, переупаковали постмодернистский дух времени в век честности. И вот, заключает Бьюз, «искренность как знак коммерческой надежности заместила собой остроумие и утонченность». И едва рынок дал зеленый свет, полки политического, культурного и медийного рынка завалила куча продукции, «суть которой не что иное, как утверждение собственной аутентичности». Политики, медиаперсоны, поп-музыканты, художники, писатели и простые люди — все поклоняются идеологии подлинности и искренности. Постоянно приходится натыкаться на усердное, чистое, естественное, первоклассное, стопроцентно подлинное, реальное явление — реальную жизнь, реальную драму.
Иногда я читаю лекции по литературе, и поначалу меня трогала наивность моих студентов, стремившихся допытаться, происходило ли то или иное событие из какого-либо литературного произведения на самом деле или оно просто придумано. У многих из них я не обнаружила фундаментальных представлений о природе литературного текста, способности определять литературные приемы и маски повествователя, студенты были глухи к иронии — либо не понимали ее, либо считали нравственно, политически и по сути неприемлемой. Затем я обнаружила реакцию, которую Бьюз определяет как: «животное отвращение к культурным продуктам постмодернизма», и даже полное неприятие текстов, чтение которых требует некоторых усилий и которые поэтому считаются «неискренними».
Теперь, спустя некоторое время, я вижу, что утопаю в море культурных продуктов, отражающих те самые ценности, которые отстаивали мои студенты. В моем окружении преобладает культура публичной исповеди, в которой телевидение приняло на себя роль церкви, причем в роли духовников выступают телеведущие. Сейчас мемуары — вотчина не только тех, кто восходил на Гималаи или плавал по Атлантике. Все перевернулось: теперь в цене обычные рассказы обычных людей об обычных вещах. Рынок наводнен продукцией, претендующей на реальность, — от мыльных опер, которым люди верят больше, чем в саму жизнь, до историй из реальной жизни, в которые люди верят так же, как мыльным операм. В культуре публичной исповеди каждый, как и предсказывал Энди Уорхол, приобретает право на личные пятнадцать минут.
Собственно, та реальность, которую мне навязывают столь агрессивно как некую подлинность, — это, по сути, намыленная реальность, некая «жизнь для приготовишек», что нередко напоминает мне примитивную театральность торговцев из документальной ленты про папуасов. С одной только разницей: папуасы корчились от смеха. Сторонники дешевой псевдолитературной реальности — это те, с кем, утверждая свою значимость, отождествляет себя большинство (тут и то, как нас били и изводили в детстве, и как нас бросили родители, и как мы переходим с работы на работу, и как заболеваем и сами себя лечим, и как находим себе пару, как растим детей…). Этой реальности, избранной большинством, не чужд некий оптимизм, позитивное устремление, предполагающее, что, разрешив все эти проблемы, мы заслужим право на безмятежную жизнь до самой смерти.
Культура мейнстрима, о которой образованные люди говорят с презрением, постепенно высосала из жизни всякое литературное сопротивление, включая и высокомерие образованных, и сделалась просто культурой. Выйдя из культуры пошлости, пройдя через постмодерн — насмешливо-художественное увлечение дурным искусством, — дурное искусство само сделалось искусством. Благодаря могущественному рынку культуры «дурное» преобразилось в определенно достойное «ДУРНОЕ» (Пол Фасселл
[20]
).
В нашем мире эпохи конца холодной войны, который стремится к глобализации и бесконфликтности, свежеустановленные правила политкорректности и респекта к культурным различиям смыли начисто «трения», сопротивление, неоднозначность, цинизм, иронию и всякую возможность протеста в этом направлении. Уже нет места для вопроса: а так ли все обстоит на самом деле?
Соответственно, мир выбирает и своих гуру. Ныне здравствующая Опра — это мегаметафора современной фетишизации непосредственности и искренности. Покойная леди Ди — грустная мегаметафора мира, уставшего от бега трусцой за лучшим будущим и решившего вместо этого найти временное успокоение в том, что всегда с нами: в личной жизни. Душа вместо рассудка, искренность вместо обмана, простота вместо глубокомыслия, слабость вместо силы, сострадание вместо эгоизма. Ди усыпала весь мир звездной пылью своей журнальной и телеауры.
Даже министр обороны Хорватии, счастливо избежавший Гаагского трибунала, был похоронен под песню «Свеча на ветру». В Хорватии, как в любой другой восточноевропейской стране, искренность и подлинность понимаются как возврат к национальным корням (аутентичность — как новый фашизм). Сказавшие «да» предпочли жить в аутентичной «самости», со «своей собственной» аутентичностью, предварительно очистив страну от неаутентичных элементов: не-хорватов, социальных меньшинств, неугодных умников и предателей. Неаутентичный коммунизм уступил место аутентичному национализму, настолько «аутентичному», что во многих местах Восточной Европы можно обнаружить граффити с воплями: «Коммунисты, возвращайтесь, вам все простили!»