Так продолжалось до тех пор, пока не появлялись первые трещины, знак того, что Пипо плывет к другой точке. Тогда он выходил (из комнаты в мир!), контактировал, впадал в озлобление или становился необычно активным. Он терял контроль над собой и пускался в долгие разговоры с соседями о повышении ежемесячной платы за газ («Что, я с ума сошел? Что со мной?»), в резких выражениях обвинял службу энергоснабжения, грозил, что напишет туда (однажды он действительно написал, но ответа так никогда и не получил), реагировал на каждую статью в газетах, на каждое сообщение в телевизионных новостях, возмущался неважными экономическими достижениями цементного завода в Бачка Паланке или где-нибудь еще, на него находили приступы озлобления из-за глупого интервью какой-нибудь звезды эстрады, он горячился из-за работы городской мусорной службы, из-за действий правительства, экономической политики, выступлений далматинского ансамбля песни, альпинизма, коррупции, вегетарианцев, правовой системы, собак, людей… Из-за всего! Всем им надо показать!
Мама на кухне, озабоченная плохим настроением Пипо, в таких ситуациях говорила:
– Пипили, я и не думала, что тебя это настолько колышет.
Вот тут уж у Пипо темнело в глазах, и он совершенно выходил из себя. Мама не только употребила прозвище Пипили, чего он просто не выносил, но и давно устаревшее жаргонное словечко «колыхать»! (И где это она такого набралась?) Разумеется, это его не колыхало. Нет, разумеется, колыхало, да еще как! Это были те самые трещины, которые Пипо начал узнавать не только у себя, но и у окружавших его людей, которые приближались к сорока годам. Vierziger. Кризис среднего возраста. Пипо клялся, что он не допустит, что он не позволит себе уподобиться одному знакомому, бывшему рокеру, теперь преуспевающему экономисту, полностью вписавшемуся в систему повседневной жизни, который время от времени впадал в депрессию и писал длинные письма to Mick Jagger, прося взять его в свою группу. Одним словом, это были трещины, которые появлялись в тех местах, где проходила граница между желаниями и возможностью их осуществить. А желания у Пипо были, хотя он точно не знал какие. Просто ему не удалось вырасти и надоело быть недоростком. И поэтому сейчас он относительно спокойно плутал от одной внутренней точки к другой.
Пристав ко второй точке, он чувствовал себя боксерской грушей, на которой жизнь отрабатывает удары. Удары он получал с раннего утра, точнее, с десяти часов, когда обычно просыпался…
– Пипилииии!!! Сварить тебе кофе?
Удар! В полусне, под теплым одеялом Пипо еще чувствовал свою гладкую кожу, свои гармонично развитые плечи, на груди его сладко спала, легкая, как пена, Jessika Lange. Мамино гнусавое, старчески-сладкое «Пипили» было кнопкой, которой она запускала его вспять, как ракету: 35, 34, 33, 32… и так далее. До тех пор пока он, уменьшившийся до тельца со сморщенным личиком и слипшимися глазками, не вдыхал глубоко, как при нырянии, и не совал голову в теплое, темно-красное – ничто. А потом опять выныривал – гладкий, блестящий – мамин сын.
– Свари! – отозвался Пипо. Jessika Lange окончательно исчезла. Пипо зевнул и посмотрел на часы. Двенадцать! На полу лежали футболка «Berkeley University» и пара кроссовок «Nike». Амер! Он проспал встречу с амером!
И Пипо стремительно выскочил из кровати и ринулся в ванную.
4
Во время перерыва литераторы оживленно комментировали в фойе выходку чеха Яна Здржазила. Вокруг месье Жан-Поля Флогю собралась группа писателей во вчерашнем составе.
– Если то, что говорил наш несчастный друг Здржазил, действительно правда, можете быть уверены, что в этом повинна или женщина, или собака, – загадочно сказал господин Флогю, блуждая водянистыми глазами по лицам присутствующих.
– Почему же мы можем быть уверены? – спросила иронически датчанка.
– Потому что как в прошлом, так и сейчас рукописи исчезают главным образом по вине женщин или собак, – спокойно ответил господин Флогю и, улыбаясь, закурил толстую сигару.
– Почему собак?! – удивился поэт Ранко Леш.
– Почему женщин?! – датчанка пронзила взглядом Леша. Он на нее даже не взглянул. Только слегка покосился в ее сторону похожим на клюв носом.
– Вам, конечно, известен тот факт, что John Warburton, известный коллекционер восемнадцатого века, имел большое собрание драм эпохи Елизаветы и Джеймса I. Warburton оставил эти драмы на хранение Betsy Baker, своей кухарке, которая извела эти уникальные страницы на то, чтобы растапливать печи и подкладывать на противни под пироги. Сегодня сохранились только три драмы из коллекции Warburton'a. Они находятся в Британском музее…
– Смерть Betsy Baker! – сказал Томас Килли, поднимая бокал. Все, кроме датчанки, поддержали ирландца.
– Известно также, – продолжал Флогю, – что Thomas Carlyle дал читать рукопись первой части своей «Истории Французской революции» John'y Stuart'y Mill'ю. А его служанка сожгла рукопись, решив, что это старая ненужная бумага.
Господин Флогю пыхнул дымом сигары и обвел взглядом присутствующих.
– Когда умер сэр Richard Burton, английский переводчик «Тысяча и одной ночи», его жена сожгла сделанный им перевод «Камасутры», сочтя, что эта рукопись непристойна.
– Оставьте ваш мужской шовинизм, – сказала датчанка раздраженным тоном. – Лучше подумайте о том, сколько женщин на протяжении истории вообще не имели возможности приблизиться к письменному столу, а уж тем более написать что-нибудь такое, что другие могли бы сжечь! Чего стоят все эти дурацкие рукописи по сравнению с женщинами, которые кончили жизнь в сумасшедшем доме или сунули голову в духовку!
– Продолжайте, господин Флогю, – сказал поэт Леш, опять покосившись носом в сторону датчанки.
– О женщинах или о собаках? – улыбнулся господин Флогю.
– О женщинах, – кратко ответил поэт-игрушка. Датчанка фыркнула и покинула общество.
– Жена William'a Ainsworth'a, например, в припадке ярости бросила в огонь почти законченный им латинский словарь. После этого Ainsworth'y потребовалось еще целых три года, чтобы завершить работу…
История ревностного составителя словаря неподдельно растрогала присутствующих.
– А вот пример, – продолжал господин Флогю, – который говорит о том, что иногда и мужчины бывают виновны… – Француз сделал паузу, поискал глазами датчанку и продолжал: – Большая поэма, которую написал Edwin Arlington Robinson, вставленная в «Капитана Крейга», была потеряна… – Тут господин Флогю лукаво прищурился: – …и найдена в борделе, где ее оставил редактор.
Писатели рассмеялись. Поэт-игрушка восхищенно смотрел на господина Флогю и думал о том, что никогда ему не приобрести такого шарма и элегантности общения, как у старого француза.
– А собаки? Что насчет собак? – спросила венгерка.
– Вы, конечно, знаете легенду о собаке Isaak'a Newton'a по кличке Алмаз, которая повалила свечу на письменном столе великого ученого и вызвала пожар, уничтоживший некоторые его бумаги… Собака John'a Steinbeck'a Тоби растерзала на клочки первую и единственную версию «Мышей и людей». Два месяца спустя Steinbeck написал новый вариант и позже часто выражал признательность Тоби за его критическое отношение.