Вид с Карлова моста на Малу Страну — то, что я неизменно демонстрирую приезжающим в Прагу знакомым. Но теперь знаю конкретную точку — самую выигрышную. Это в семи-восьми метрах за рыцарем Брунсвиком с золотым мечом, тем самым, о котором написала стихотворение «Пражский рыцарь» Марина Цветаева, чью фотографию через годы просила прислать в письмах своей чешской приятельнице.
Брунсвик и вправду благородно красив — «рыцарь, стерегущий реку». Кстати, то, что звучит отрешенной метафорой, — исторический факт: статуя обозначает место, где была таможня, облагавшая пошлиной перевезенные через Влтаву товары.
Как замечательно, что у множества поэтических красот — прозаические источники. Как печально, что о множестве из них нам уже никогда не догадаться. Если б я не жил в этом городе, если б еще не прошел по нему со съемочной группой, так и считал бы фирменной цветаевской тайнописью начало стихотворения «Прага»: «Где строки спутаны, где в воздух ввязан / Дом — и под номером не наяву!» В Праге Цветаева жила в доме на Шведской улице. Его номер, как водится тут — 51, но еще и 1373.
В многослойной Праге нумерация домов — двойная. Синие таблички отсчитывают номера по улице, как повсюду в мире, а цифры на красных табличках хранят нечто забытое и почти уже неведомое. Это архаика, оставшаяся с тех средневековых времен, когда дома нумеровали порайонно (в Венеции по сей день только такая система). Красные номера, вероятно, в каких-то муниципальных гроссбухах значатся, но никому не нужны и в адресе не указываются, однако таблички аккуратно подновляются, смущая непосвященных. Пражанин же спокойно живет в доме с двумя номерами. Мы сняли на пленку и мой дом — одновременно 22-й и 404-й.
Цветаевский дом на Шведской 51/1373 действительно «ввязан в воздух» — стоит на фоне неба, на склоне горы. Не просто, а Горы — той самой, о которой «Поэма Горы». В миру гора называется Петршин, под ней район Смихов, где Цветаева и прожила несколько месяцев. Остальное время — в деревнях. Принято упоминать: жила в Праге. На деле — Йило- виште, Мокропсы, Вшеноры. Дом на Шведской приличный, даже изысканный, но добираться на верхотуру в двадцатые было сложно, жить там — непрестижно и неудобно. Денег же на съем квартиры в центре города не хватало.
От цветаевского рыцаря при взгляде на Малу Страну открывается, может быть, самый захватывающий не только в Праге, но и во всей Европе городской вид: гармонично громоздящиеся башни, церкви, дома — десятиплановая ведута, составленная из готики, барокко, эклектики, модерна, под громадой Града с собором Святого Витта.
Тут же на Карловом мосту играет диксиленд пузатых пенсионеров-хиппи. Девушка из нашей съемочной группы поворачивается ко мне и говорит, указывая на собор Святого Микулаша на Малостранской площади: «А мы вчера вечером там на концерте были — так прикольно. Органный запил — чумовой».
Из XIX века в XXI
Съемочная группа стандартно состояла из четырех человек: режиссер, оператор, менеджер и я. Режиссер — постоянный, операторы и менеджеры менялись, но, как бы то ни было, втроем они суммарно получались старше меня, а в любой комбинации вдвоем — моложе.
Тебе дается дополнительный шанс узнавания другого поколения, подумал я. Учись! Учусь. Где-то по дороге из Вероны в Милан разговор зашел о моде. Верный правилу не влезать, а слушать, я мотал на ус то, что ценнее рекомендаций глянцевых журналов — потому что ближе к жизни. Беседа логично переместилась от одежды к парфюмерии. В этой области я уже лет пять как остановил свой выбор на Кристиане Диоре и тут поддался любопытству: «Ребята, а вот Диор — как?» Красивый вальяжный оператор назидательно протянул: «Пе-е-тр Льво-о-вич, Кристиан Диор — это девятнадцатый век».
Ну, правильно, из их двадцать первого мой двадцатый, в самом деле, девятнадцатый.
С ними всеми я был на «вы», но называли мы друг друга по именам. Это же надо было докатиться до отчества! Взял же манеру молчать, что вдруг вылез? Отчество возникало только в патетические моменты — обозначая либо мягкий вариант осуждения, либо высшую степень одобрения.
В токийском универмаге «Мицукоси» я присмотрел для жены сумку от Жан-Поля Готье. Расплачивался у кассы, когда с другого конца зала раздался голос нашего менеджера, зорко рассмотревшего покупку. Тряся длинными кудрями, возвышаясь на полметра над японским покупательским народом, он нестеснительно кричал: «Петр Львович, поздравляю, гламурную вещь купили!» Что правда, то правда — я был польщен.
Спасибо. Меня похвалили вы, люди, которые родились с автомобильным рулем в руках, набивающие эсэмэски со скоростью, недоступной мне на компьютере, говорящие на иностранных языках с произношением, выдающим усвоение в детстве. Вокруг вас с этого самого детства был иной мир, иные люди, иные слова, даже буквы.
Для вас КВН — полуархаичный, недавно возрожденный Клуб веселых и находчивых. А я отчетливо помню толстую водяную линзу перед крохотным экраном первого советского телевизора КВН, что всеми расшифровывалось как «Купили — Включили — Не работает». При этом сейчас у меня DVD и две спутниковые тарелки. Мне было пять лет, когда я вернулся из детского сада и увидел наш первый телефон — высокий, с трубкой на блестящих рожках. И я же — давний уже пользователь Интернета. Справляюсь с хитрой кухонной техникой, но, думаю, и теперь смог бы приготовить обед на керогазе. А вот вы, втроем старше меня, расскажите, в чем разница между керогазом и керосинкой. Ну и правильно, что не знаете, и правильно, что не спрашиваете. И вообще, спасибо за бережное отношение. Все верно: я музейный экспонат — гибрид керогаза и Интернета.
Всю жизнь занимаясь русским языком, довольно хорошо его знаю — и современные извивы тоже. Меня не смущает «чумовой органный запил»: я верю в мудрость и силу языка, знаю, что он сам что надо примет, что надо отсеет. Попытки охраны языка — смешны и жалки: так муравей взялся бы охранять Эверест. Сегодняшний жаргон так же благотворен и интересен, как германизмы петровских времен или галлицизмы пушкинских, как вкрапления воровской фени — все только во благо и в обогащение языка. Я легко перевожу своим ровесникам на усредненно русский экзотические пассажи из фильма «Бумер»: «Там к концу недели на компах сто пудов двадцатка мается». Как правило, мои ровесники понимают только «конец недели», хотя ясно же: речь идет о том, что «там» на продаже компьютеров наверняка наберется двадцать тысяч долларов к концу недели.
Язык съемочной группы мог озадачить не лексикой, а выбором словоупотребления. Мы ехали в каталонских горах, где попадались туннели. Одна наша девушка говорила: «Туннель», вторая откликалась: «Класс». Через пятнадцать минут одна говорила снова: «Туннель», а вторая: «Подстава». Мучительно хотелось понять, почему неотличимые друг от друга внешне, примерно равные по длине туннели проходили в одних случаях по разряду «класса», а в других по разряду «подставы».
Это — общение, сообразил я. Общение вообще, обмен знаками коммуникации, вне зависимости от их значения, как кричат в лесу «Ау!», не очень задумываясь, что бы это было такое — сочетание «а» и «у». Они понимают друг друга, а ты слушай. Они умеют больше и знают нечто такое, чего тебе не уловить — например, скорость передачи и восприятия информации. Сконструированный на визуальном и звуковом образе их внутренний компьютер неизмеримо превосходит в быстродействии мой замкнутый на слове мыслительный механизм. Оттого, например, мне кажется такой однообразной их музыка, которой с каждого старта наполнялся автомобиль в наших путешествиях: я не успеваю ловить сигнал, который им привычно доступен. О децибелах ни звука — одни невидимые миру слезы. Внимай, молчи, терпи — они же тебя терпят.